Зенит
Шрифт:
Данилов понял свою промашку и, очень может быть, каким-то образом — он это умел — переиграл бы приказ: свел бы, например, к шутке. Но вмешался подхалим Унярха. Закричал:
— Василенкова! Кому сказано? Вы слышали приказ командира батареи?
Глаша легко выскочила на бруствер, но не побежала, как обычно, а медленно пошла к орудию, виляя бедрами, что совсем не свойственно ее походке.
— Бе-го-ом! — заверещал Унярха. Но Данилов вдруг осек его:
— Лейтенант Унярха! Командую я.
Я показал Данилову, что солидарен с Глашей:
Глаша властным жестом «смахнула» с сиденья Куцака. Фамилия у человека точно прозвище: полгода назад призванный, мужчина лет сорока, был он коротенький и кривоногий, но проворный, едва появившись на батарее, удивил всех — лихо станцевал под гармошку гапак, завершив танец проходом на руках.
Глаша заметила запутавшийся кабель и начала крутить ручку азимута в другую сторону так быстро, что нацеленный в зенит ствол свистел по ветру. Развернула пушку на 360° и сразу доложила:
— Цель поймана!
— Трубка двадцать! Огонь! — скомандовал командир орудия сержант Сотник.
Истребитель, заметив, что по нему «стреляют», поддержал игру. Он «атаковал» нас: проносился над батареей на бреющем полете с таким звоном, что закладывало уши.
Я вошел в орудийный котлован.
— Дай, Глаша, я вспомню старину.
Я считался лучшим наводчиком в то время, когда нас чуть ли не ежедневно бомбили и обстреливали из пулеметов.
Истребители удалились, а Данилов все еще «стрелял». В пустое небо. Теперь он тренировал дальномер и ПУАЗО. И снова высказывал неудовольствие.
Я понимал: нервничает и оттягивает разговор со мной. Но что ему это даст? Неужели рассчитывает, что по дороге на батарею я «завелся», а в стихии тренировки «выпущу порох»?
Наконец Данилов дал отбой и сам направился ко мне. Встретились на полдороге от КП к орудию, молча, не сговариваясь, пошли за позицию, за ограду; колючую проволоку снимают саперы, скручивают и вывозят. Проволока нужна для передовой.
Кажется, ни разу мы так долго не молчали. Я не знал, с чего начать, а он ждал. Наконец, без дипломатии, без Вступления, сказал прямо:
— Ты же справедливый человек, Саша.
Данилов повернулся ко мне, и смуглое лицо его нехорошо скривилось, ощетинились усики, между прочим рыжие, а глаза загорелись; огня в его цыганских очах все боялись, даже Кузаев, как-то сказал пожаловавшемуся на комбата Кумкову: «Если у Данилова запылали глаза — удирай, я тебе не помогу».
— Нет! Я несправедливый! Я не могу быть справедливым! Меня секли кнутом. И маму мою секли. И мужчины в таборе секли друг друга. Ты видел дуэль на кнутах? Засекали насмерть. Меня били в детском доме: цыган! А я после смерти мамы никого не могу ударить. Какой ты хочешь справедливости? «Полюби ближнего своего…» Праведник! Знаешь, что тебя называют праведником? Прости. — Огонь в его глазах
— Из-за чего они? Что она сказала Глаше?
— Не знаю.
— Как же ты мог судить? Судья! — разозлился я. — «Не могу быть справедливым…» Тебе доверили сотню людей. Ты им начальник, отец, бог…
— Не читай мне мораль! Не хочу слушать! — Данилов даже крутнулся на пятке, махнул рукой, как косой, но огня из глаз не высек. — Я, может, сам себя наказал… считай — за несправедливость. Но я не хочу, чтобы они друг другу глаза выцарапали.
— Почему же ты не отослал эту… «царицу»?
— Павел, я понимаю твою любовь к старослужащим. Ты с ними сжился. Но что подумала бы о нас… о нашей справедливости, если тебе так хочется ее, новобранка, которая только осваивается? — Данилов задумался и заключил, явно переборов сомнения, разбуженные мной: — Нет, я поступил правильно! Командир и замполит меня поддержали. Не понимаю, почему ты трагедию делаешь? Наша ведь батарея, наши люди… На войне не выбирают, где я хочу…
— Ты забыл, что они с Катей с первого дня на этой батарее и что пережила Глаша. И вдруг из-за финки…
— Ты сам доказывал, что никакая она не финка.
— Жаль мне Глаши. Честная она.
— «Жаль, жаль»… Мне, думаешь, не жаль? Но так лучше, Павел. Потом ты поймешь. Не единственная это причина…
— Какая еще причина?
— Поживешь — узнаешь.
— Темнишь ты, Саша.
— Я — цыган! Я — цыган! — В глазах его снова вспыхнул огонь. — Мы мошенничали. Гадали. Крали…
— Что ты заводишься? Разошелся: я — цыган… Ты — человек! — Я тоже рассердился. — Ты — человек, черт возьми! Советский! И офицер Красной Армии!
Он послал меня… После чего возникла неловкость. Я испугался, что так и дружба может треснуть. Данилов тоже, наверное, почувствовал это и, отступая, примирительно сказал:
— Я прошу тебя. Не говори ты с ними. Ни с одной, ни с другой. Не трави им души. Приказа не отменишь.
Приказа не отменю — верно. Но все же мне хотелось выяснить, что же произошло, из-за чего началась ссора, вынудившая Глашу (никак не верилось, что на такое могла пойти Глаша) на одержимый поступок.
Я долго ходил вокруг батареи по бывшему лагерю. Мне трижды встретилась Таня Балашова. Весело козыряла, останавливала для разговора:
— Гуляете, товарищ младший лейтенант?
— Гуляю.
В следующий раз:
— А что у вас такой озабоченный вид?
— Думаю.
— Над чем?
— Над докладом.
— О международном положении?
— И о внутреннем.
— Я так люблю слушать ваши доклады.
Хитрая лисичка. Прищуренные глазки сверлят, кажется, как буравчики. Хочется ей поговорить со мной. И я знаю, она немало рассказала бы. Но эту балаболку лучше не трогать, ей только дай повод — она сочинит потом бог знает что. Может даже похвастаться, что за ней ухаживает комсорг.