Зенит
Шрифт:
Тужников посоветовал, именно посоветовал, а не приказал, как обычно, использовать письмо Лидиных родителей в политической работе. Я не ответил: «Слушаюсь, товарищ майор!» — чувствовал, не смогу читать письмо ни комсомольцам, ни «дедам» — бойцам, имевшим таких, как Лида, Глаша, Женя, детей. Во всяком случае, в ближайшее время не смогу — пока не заживет рана.
С упреком себе, ему, всему дивизиону я сказал Колбенко о погибших братьях Тужникова. Парторг упрек не принял и не удивился сообщению, что тяжело поразило меня. Но через минуту ошеломил бранью:
— Подлец! — Кто?
— Начфин. Хатнюк. Свинья! Пустил сплетню, что комиссар делит аттестат на трех жен — и все Тужниковы, в разных городах.
Странно устроены люди. Непонятно. Для меня — непонятно. В тот же день Тужников и Колбенко поцапались. Из-за Савченко. Командиру батареи на партбюро записали выговор, но, поскольку никто не подчеркнул «с занесением в учетную карточку», парторг и я, его писарь, схитрили при оформлении протокола: не записали это существенное дополнение. Я предупредил Константина Афанасьевича, что замполит такое не забудет. И он не забыл. Он спросил, почему не оформляется выписка на Савченко для политотдела корпуса.
— Так без занесения же!
— Кто сказал?
— Никто не сказал, что с занесением.
— Колбенко! Не политиканствуй! Доскачешься! Припомнят тебе!
— А ты мне не угрожай. Что ты мне все время грозишь? За что ты хочешь съесть Савченко? Девушку пригрел? Подумаешь, преступление! Слава богу, поумнели. Его Кузаев к награде представляет.
— Командир — человек эмоций. А мы — политики.
Тужников каждое дело доводил, как говорят, до логического конца, свою правду доказывал так, чтобы и щелки не оставалось для иного толкования. Он вызвал меня и устроил допрос в присутствии Колбенко:
— Я вносил предложение по Савченко — с занесением?
— Не помню, товарищ майор.
— Не помнишь? Отбило тебе память?
— Я аккуратно заношу в протокол все ваши предложения.
— Знаю, как ты записываешь! Летописец Нестор! Я тебя не первый раз ловлю на подобных записях. Ты записываешь, что диктует тебе Колбенко. Смотри, допишешься!
— А что Колбенко? Проводит антипартийную линию?
— Не знаю, что вы проводите.
— Ну, это уж недозволенный прием. Вы меня компрометируете…
— Перед кем? Перед ним? — показал Тужников на меня. — Он давно твоей тенью стал. Слишком вы спелись. Великие политики! Сегодня же созовите членов партбюро.
— Зачем?
— Проголосуем еще раз: с занесением или без занесения.
— Ну, если уж пересматривать, что я выступлю против выговора вообще.
— И я, — поддержал я парторга, радостно удивившись неожиданной своей смелости. Пожалуй, никогда я так не возражал своему начальнику. Но тут — не боевая команда, а партийное дело, в партбюро у нас равные голоса.
— Вам хочется сорвать комбату орден. Завидуете! — доконал Колбенко замполита.
Ошеломленный Тужников долго молча смотрел на нас. Я догадывался, в каком направлении шли его рассуждения: командир дивизиона, вероятнее всего, поддержит нас, очень уж сердечно он поздравлял Савченко со сбитым самолетом, Ирину ему подарил, плюс Данилов, и на прошлом бюро воздержавшийся, за что потом имел от замполита хорошую проборку. При таком повороте можно остаться в меньшинстве, чего Тужников не допустит, голосование может подорвать его авторитет, о котором он печется, пожалуй, с излишним тщанием.
Какое решение найдет этот противоречивый человек? У меня даже пульс участился. И вместе с тем стало жаль майора — вспомнил о братьях, о их детях, об аттестате, который он делит на три части. Очень захотелось, чтобы Геннадий Свиридович (может, впервые я обратился в мыслях к нему так — по-граждански) принял разумное решение. И к моей радости, он оказался на высоте.
— Можете идти!
— Бюро созывать?
— Я сказал: можете идти.
Колбенко козырнул молча. Я стукнул
— Есть идти, товарищ майор!
Колбенко в коридоре упрекнул меня:
— Что ты подскакиваешь, как молодой козел?
— От радости.
— За кого?
— За нас с вами. За Савченко. И за… Тужникова.
— Софист, — бросил мне Константин Афанасьевич, но, характерно вытерев губы, подбородок, хорошо засмеялся.
4
Необычное событие: к Муравьеву приезжает семья. Позволил командир корпуса.
Странно, это взволновало… если не весь дивизион — батареи далеко, то штабные службы все. Особенно девушек.
Я понимал их — сам разволновался как-то непривычно из-за неожиданного и нового события. Были у нас семейные, но без детей. Еще в Мурманске бывший заместитель командира дивизиона по артобеспечению Суходолов вызвал жену аж из Ташкента — «города хлебного» и теплого. Призвали ее в армию, чтобы зачислить на довольствие, учили на машинистку — не научили, сидела связисткой при штабе. Не выдержала женщина нашей жизни — заболела. Некоторые считали симуляцией, я так не думал: видел ее вначале и через полгода службы, пусть себе и у мужа под крылом — исхудала, поблекла, бомбежек сначала не боялась, а после попадания бомбы в артсклад дивизиона — дрожала, под стол лезла. Не выдержали нервы. Комиссовали ее. Два командира — пулеметной роты и огневого взвода второй батареи — женились на своих подчиненных, официально объявили девушек женами, в загсе оформили в Кандалакше. Добрый Кузаев, даже из безмужней беременности не делавший проблемы, не без влияния, конечно, непримиримого Тужникова, обоих командиров быстренько сплавил в новый полк — чтобы не подавали дурной пример. «А так полдивизиона переженится», — не скрывал своего отношения к «женатикам» замполит.
И вдруг — дети, две девочки, одиннадцати и семи годков. Как только Тужников согласился? Или у него не спросили?
Это — из наших с Колбенко рассуждений. Но всего я не высказал даже ему. А в общем, казалось бы, самое будничное событие действительно взволновало. Странно. Что я, детей не видел? В Мурманске после пожара их мало оставалось, кажется, всего одна школа работала. А тут, в Петрозаводске, хожу через город на батареи и радуюсь, что с каждым днем, с каждой неделей на улицах все больше встречается детей. Так почему меня так волнуют дети начальника штаба? Не дети. Сам факт их появления в боевой части. Двойственное чувство родилось. Радость: они же как первые ласточки весны — предвестники мирной жизни, когда в гарнизонах командиры жили с женами, детьми, старыми родителями. И тревогу: однако же продолжается война, самый победоносный этап ее. Красная Армия вступила на земли Германии, Румынии, освобождает Польшу; у Ванды Жмур нет сейчас иной темы, кроме освобождения многострадального народа. «Моего народа», — говорит она. Когда я попытался доказать, что давно уже в ней не осталось ничего польского, — чуть ли не с кулаками, сумасшедшая шляхтянка, полезла. И Ванда, и Женя (даже Женя!), и Глаша, и Виктор Масловский, и Семен Тамила, и Данилов, и все сержанты, все молодые офицеры, кроме разве что какого-нибудь тюленя Унярхи или «дедов», — все не теряли надежды, что дивизион перебросят на такой фронт, такой участок, где найдется «работа» — жаркая, как в Мурманске… ну если не по танкам, то по самолетам наверняка. Поразмыслив, я, конечно, уразумел, а Колбенко словами высказал: нездоровые у наших мечты — о налетах, о бомбежках доверенных нам объектов, части, нас самих — дай только пострелять, удаль показать, умение свое — как же: разведчика сбили. Научились! Ясно, научились. Но налет врага — неизбежные жертвы. Неразумно забывать о них в ослеплении «спортивного азарта», как говорит парторг.