Зенит
Шрифт:
Возвращались молча. Каждый, конечно, молчал по-своему. Финн, возможно, в печали по приятелю, но без сожаления и радуясь, что судьба подарила ему жизнь и что война для него окончилась — ведут в плен. Я — в размышлениях, довольно противоречивых, хотя в целом одобрял свое поведение; одно разве нехорошо: всей правды — как мы зевнули — не стоит рассказывать даже Колбенко, даже Жене. Дело не во мне. В Семене. Хватает у него переживаний, боли, недоставало еще иметь неприятности по службе. Идет он как туча грозовая. По виду ясно: мучительно раздумывает, есть ли у него оправдание перед памятью близких? Один враг — за мать, за сестер, за родных, за деревню. Не мало ли?
В начале дороги я боялся Семена. Он
Шли тяжело. Во всяком случае, я чувствовал смертельную усталость, наверное, от нервного потрясения, от копания могилы, от похорон убитого. День был душный, как перед грозой. Шли бы одни — сняли бы гимнастерки, а может, и сапоги. Перед пленным такого позволить себе не могли. Шли как солдаты.
В полдень Семен предложил:
— Перекусим.
В его мешке оставался кусок хлеба и банка консервов.
Я свой мешок не забирал. Не мог. Оставил там, где его облила кровь чужого солдата. Семен посоветовал постирать. Но и выстирать я не смог.
— Оправдаюсь перед Кумом. Подумаешь, потеря!
И есть я не мог, хотя желудок резали спазмы.
— Ешь! — приказал Семен.
Не сказал, что не могу, пообещал поесть, когда отдохну. И подполз к роднику, у которого присели, вымыл руки, окунул лицо, жадно напился холодной воды, пахнущей… грибами. Странно! Почему вдруг грибами?
Там, у родничка, я и прилег, не сводя, однако, глаз с Семена и пленного.
Старшина смачно ел хлеб, запивая из котелка водой, что меня немного даже поразило. Но вдруг Семен перестал жевать. Уставился на пленного. Издали увидел я, как тот сглотнул голодную слюну. С некоторой настороженностью я ожидал от Семена грубых слов. Нет. Человек, у которого фашисты сожгли всю семью, разломил свой ломоть хлеба пополам и протянул пленному:
— На. Да скажи спасибо вон ему, — кивнул на меня. — А то бы ты… — показал пальцем в землю.
Парнишка жадно схватил хлеб, и сказал что-то горячо, возвышенно — благодарил, конечно. Кого? Меня? Семена? Обоих? Потом откусил хлеб, хороший хлеб, вкусный — в ржаную муку пекари добавляли пшеничную, американскую, — и из глаз его брызнули слезы, как крупная дробь. Слезы солили хлеб.
От холодной воды, наверное, мне сдавило горло.
2
Я писал доклад — инструкционный, для всех пропагандистов — ко Дню Воздушного Флота. Когда тот день — через месяц! Но Тужников любил, чтобы все делалось заранее и основательно. Я принимал это естественно, а Колбенко подтрунивал над «бюрократизацией политработы». Но в тот день он не смеялся, скорее — возмущался: ему казалось, что замполит придумал мне наказание — за поход мой с Тамилой, за историю с финнами. Почему-то она не понравилась Тужникову, возможно унюхал, что рассказали мы с Семеном не всю правду. Приказ написать доклад он передал через Колбенко: «Пусть поменьше шляется, а выполняет свои непосредственные обязанности». При этом прежнее поручение — написать развернутую докладную о морально-политическом настроении личного состава в связи с победами Карельского, Белорусских, Прибалтийских фронтов — не отменил. Хоть двумя руками пиши. Это и возмутило парторга. Константин Афанасьевич жалел меня и, возможно, где-то чувствовал неловкость, что в писании мне не помощник.
Помогал тем, что сам принес из библиотеки подшивки газет, листал их и выискивал факты героизма летчиков. Помощь, конечно, но присутствие его мешало — не та сосредоточенность, хотя за долгую жизнь в одной тесной землянке я свыкся с ним и научился не видеть в нем помеху при любой работе — писал, декламировал, пел, не имея ни слуха, ни голоса. Но чтобы выучить новую песню и потом научить комсомольцев — девчата
«Не материнский ты сын, Кум, — упрекал Кузаев начальника обозно-материального обеспечения, — если не можешь выбить у толстомордых лежебок чулки для наших несчастных девушек, смотри, какие они у них рваные».
«Разбейся в лепешку, а несчастных девушек вымой», — командиру батареи МЗА, стоявшей на обороне моста на Ковде в 30-ти верстах от ближайшей бани.
Мне: «Написал бы ты, Шиянок, в газету о наших несчастных девчатах».
Тужников от слова «несчастные» морщился: «Почему несчастные, Дмитрий Васильевич?» — «А может, скажешь — счастливые?» — «Будет у них счастье!» — «Будет когда-нибудь, но поздно». — «Почему поздно? Счастье никогда не бывает поздним». — «Ты так думаешь? Счастливый ты человек, Геннадий Свиридович».
… — Слушай. О наших полярниках. Звено капитана Гаенко потопило немецкую подводную лодку. Но где! У Новой Земли. Есть еще у гадов силы, чтобы забираться в такую даль. Где-то же прячется базовый корабль. Его нужно найти! Тогда лодки, зашедшие далеко на восток, не вернутся в Норвегию. Не хватит горючего.
Я знал слабость Колбенко: повышенное внимание к морским операциям. «Морская у вас душа, Константин Афанасьевич!» — «Морская, — соглашался он и тут же шутил: — У села нашего был пруд. Купались в нем детки и поросята. Так он немного больше Тихого океана».
Если он вычитает что-то более подробное о морских боях — будет комментарий на час и придется тогда писать доклад ночью, под его храпение с присвистом.
Но Колбенко оторвался от газет, стал у окна, долго за кем-то наблюдал. Весело, чуть ли не радостно хмыкнул:
— Нет! Все же ты сухарь, Павел. Не оценить такую девушку! Ко-ро-лева! Посмотри, какая стать! А походка! Походка!
Я поднялся из-за стола, глянул в окно. От штаба к нашему дому шла Лика Иванистова.
— За такую женщину отдашь полцарства.
— Если имеешь его.
— Ну и сухарь! Ну и сухарь! — смеялся Константин Афанасьевич. — А знаешь, к кому она пришла? К тебе! Она уже десять минут здесь ходит. Но заметила мою старую морду и боится зайти.
Лика повернула на боковую дорожку, к штабной столовой, но действительно оглядывалась на наш дом.
— Хочешь побиться об заклад? Я выйду — и она будет здесь. Смотри не стой, как аршин проглотив. Будь гусаром!
И он вышел из комнаты.
Я поверил, что Лика могла прийти ко мне, хотя в такое время боевые номера с батарей не отпускаются. Ко мне Данилов отпустил. Но я, признаться, испугался. Зачем она пришла? Полная несовместимость с Глашей? Но уж тут больше забота Данилова. А если… из-за вчерашних финнов? Вот чего испугался. Зубров и без того проявляет к последнему пополнению повышенное внимание. Правда, Колбенко видит причину в том, что петрозаводцев привел Шаховский: Зубров с открытой подозрительностью относится к потомку дворянского рода.