Жалитвослов
Шрифт:
— Она сильно устает, — ответил Гераскин и пояснил: — Она актриса.
— Неужели? — удивился незнакомец. — Не очень люблю театр, нахожу его чрезмерным и праздным. В сущности, это похоть очей. Однако же эти кувырки радуют глаз, это не театр. Вы уверены, что ваша жена играет на сцене?
— Я и сам актер, — отчего-то потупился Гераскин, ему вдруг стало стыдно, что он играет.
— Ей надо чаще летать, — наставительно произнес его сосед. — Тогда, может быть, она забудет о сцене и приблизится к божественному… Ах, простите, я не представился. Позвольте отрекомендоваться — «Мысли» Блеза Паскаля.
— Гераскин, Андрей Игоревич, актер независимого театра «Школа буффонов».
— Почему вы не летаете, Андрей?
— Видите ли, Блез… могу я называть вас Блезом?
— Пожалуй, да. Ведь я — все, что от него осталось, его мысли.
— Меня хотели назвать Талием. Вообразите — Талий Гераскин.
— Это ужасно. Так отчего же вы не летаете?
— Тогда солнце растопит мои шутки, и я свалюсь на землю.
— Вы боитесь разбиться?
— Я боюсь быть осмеянным. Согласитесь, глупо упасть, не разбиться и быть осмеянным праздной толпой.
— Да, толпа хотела бы увидеть вашу смерть. Через секунду она будет вас жалеть — но на смерть с удовольствием поглядит. Это и есть театр.
— Вы говорите это с трепетом.
— Наверное, потому, что давно умер. Бояться смерти, будучи вне опасности, а не подвергаясь ей, ибо надо быть человеком.
На этих словах он проснулся. С утра была репетиция, надо было спешить: тогда как раз ставили «Любовь к трем апельсинам», где он играл мага Челио. Только после репетиции он сумел заглянуть в томик «Мыслей». Последняя фраза его собеседника была там, тот процитировал ее абсолютно точно.
Потом они еще много встречались, на той же самой полке. Но вот что странно — с этих пор Наталья прекратила появляться там, по-видимому, сменив сон. За исключением первого, своих разговоров Гераскин вспомнить не мог, но помнил, какое наслаждение они ему доставляли. Постепенно в нем начал складываться замысел фильма о Паскале. Гераскин вспомнил и человека, который листал его во сне, и у него зародилась догадка, что это сам великий философ, нашедший его достаточно интересным, чтобы прочитать. Ему так захотелось в это верить, что он даже разделил себя на главы, чего прежде не хотел делать ни при каких условиях, ибо желал быть сплошным текстом, даже без абзацев. Сейчас он понял, что это неудобно для читателя, и пошел на уступки — каждая его глава теперь была посвящена одному из спектаклей, в которых он играл. Таким образом, глав получилось десять. Он огорчился, увидев, что играл так мало. Можно до надрыва говорить о качестве, о том, что не бывает маленькой роли, но когда получается, что ты сыграл всего лишь в десяти спектаклях, а самому тебе уже за сорок, поневоле пожалеешь.
И в то же время Гераскин знал, отчего так. Если бы он был просто актером, — нет, он еще и читал, и писал. Время его, таким образом, было рассечено на несколько частей. Не то чтобы он стремился оставить по себе память. Он совершенно об этом не думал. Вот в чем был его секрет — он никогда не задумывался о том, что будет потом, после него. Было и еще кое-что. Тогда, на полке, он не лгал Паскалю — он действительно не боялся смерти. Он никуда не торопился. Он жалел, конечно, что играл мало, что в кино его не приглашают, а это значит, что известность твоя так и останется известностью театральной, ограниченной. Но при этом он не изволил торопиться. Возможно, это прозвучало бы дерзко, но в глубине души он считал, что сделал достаточно. Да, не бывает маленькой роли, а память о тебе от твоих усилий не зависит. Так что нечего бояться того, что тебя окончательно поставят на полку, когда ты на ней и так стоишь каждую ночь и, можно сказать, уже привык к этому. Обидно бывает оказаться временами в книжном море, но оттуда тебя всегда кто-нибудь выловит — и опять поставит на полку. От этого у него возникла некая уверенность, пропали человеческие страхи. Выловят — и поставят на полку. Что и говорить, он никогда не рассказывал об этом Наталье, — пусть летает.
Его театр, «Школа буффонов», возник всего пять лет назад, но уже успел прогреметь несколькими блестящими постановками — Гоцци, Мольер, средневековые фарсы, простые и потешные, как брюхо. Ставила «Школа» и малоизвестные пьесы итальянской комедии дель арте — это были любимые спектакли Гераскина, потому что там не надо было заучивать роль — необходимо было импровизировать. Он играл Бригеллу и Тарталью. Критика находила его
Почему «Эскориал»? Гераскин не знал, но чуял, что выбор верен. Это был его спектакль, его роль — и не ошибся. Ему дали роль Короля. Репетировали они, противу всех ожиданий, очень мало — постановка была уже готова, к ней словно загодя подготовились и постановщик, и актеры, и художник. Премьеру назначили на открытие сезона.
Премьеру назначили на сегодня.
Все лето Гераскин писал свой сценарий. До этого он никогда не писал сценариев, а потому был бесшабашен и не стеснен рамками. Сценарий получался длинный, гораздо длиннее, чем следовало, но это его не смущало. Он надеялся, что к сезону закончит. Но вот уже премьера спектакля, а сценарий так и лежал незаконченным в столе. Несколько заключительных страниц никак не давались. Это мучило его: писать рассказы было совсем другое дело. По природе он был спринтер, долгие забеги ему не удавались, не хватало дыхания. Он вечно на чем-то застревал и думал, что это из-за недостатка опыта. Он думал, что нужно было писать роман. Но под конец понял, что с самого начала принял правильное решение, — ведь по роману тоже пришлось бы писать сценарий. Иначе он себе и не представлял.
Утро было в дымке, солнце словно прикрыло веки, надвигалась гроза. «Сегодня премьера», — сказал он себе, и от слов этих в нем словно родилось ответное эхо. Еще неуверенный, что нужно сделать это сегодня, он двинулся к столу, эхо зазвучало громче, и вот он уже сидел и писал — от руки, он всегда писал от руки. Через час сценарий будущего фильма «Жизнь и мысли господина Паскаля» был закончен. Гераскин не мог в это поверить. Он не чувствовал ни облегчения, ни радости, он был не уверен в том, что выход, подсказанный ему эхом и утром в дымке, был правильный. Эта неуверенность вызывала досаду, он просматривал листок за листком, и ему хотелось все переписать, но он не знал, как именно. Эхо умолкло, небо закрыли тучи. Это, как ни странно, успокоило его — было что-то недоговоренное в той дымке, словно день не знал, куда склониться, медлил с решением. Но едва первые ростки радости и облегчения стали пробиваться в нем при взгляде на законченную рукопись, на дворе завыла собака.
Это вернуло его к мыслям о спектакле. Он даже не вспомнил о приметах — он был уже Король.
— Довольно! Довольно! Это невыносимо! — завопил он фальцетом. — Зарежьте собак, всех до единой! Утопите их, убейте собак с их предчувствиями!
С улицы донесся визг — в пса чем-то запустили.
— Мои собаки! — закричал Король. — Он убил моих собак, мою свору!.. Моих прекрасных собак!.. Какая великая несправедливость, что Смерть может входить в дворцы короля, — прохныкал Гераскин и выпрямился. Прислушался — нет, не воет. Наверно, померещилось. Но как удачно. Он был собой доволен. Он хорошо сыграет сегодня. И тут облегчение, как облако, снизошло на него. Он понял, что работа завершена. Его отпустила многомесячная тяжесть. Сегодня премьера. Он был свободен.
Мнихов, наверное, уже в Лондоне. Они виделись вчера, обедали вместе, а вечером Мнихов улетел в Лондон на полгода. Он был продюсером и другом Гераскина, они учились вместе. Однако Мнихов оказался в столице быстрее. Это он вытянул Гераскина, представил Штеллеру, и тот без лишних разговоров взял Гераскина в труппу. Гераскину виделся в этом перст судьбы — к Штеллеру было не так-то просто попасть, и на тот момент он был младше всех в коллективе. Мнихов был одним из немногих очень близких друзей Гераскина, хотя вдвоем они выглядели комическим дуэтом: один высокий, худой, с гривой черных волос, другой — коротенький, толстый, лысый хохотун со свежим анекдотом наготове.