Жалобы
Шрифт:
Отвечает охотно так:
– В обе ноги, в бок да голову, ваше благородие!
"Отделался, слава тебе господи!" - подумал я тогда о нём.
Слышу - хрипит он:
– Покричать надо японцам-то, шли бы скорей, забирали нас, а то его благородию вредно лежать тут, как бы не помер.
Я не могу сказать ни слова, даже кровь изо рта не в силах выплюнуть. Ну, он и начал кричать, так, знаете, просто, по-новгородски, что ли:
– Эй, иди сюда! Эй!
И машет руками, точно приятелей зовет. Пришли приятели: эдакие аккуратненькие санитарики, один немного лопочет по-русски, Швецов ему объясняет: "Вот,
И сказано это было как-то так, что в словах этих не почувствовал я жалости человеческой ко мне и не возбудили они во мне, в душе моей, ни тени благодарности...
Перевязали меня, дали чего-то глотнуть, положили и понесли. Легко раненные пошли со мной, а Швецов этот остался. Потом умер он в море, на транспорте, по дороге в плен.
Умирал деловито и спокойно, точно исполнял самое важнейшее своей жизни, а я наблюдал за ним, и - злила меня эта деловитость.
– Что, - спрашиваю, - не хочется умирать, Швецов?
– Дело не наше - божие...
...Я, кажется, не сумел обрисовать этого человека достаточно ясно... я не могу этого. Фактов - нет у меня... действий его я не знаю. Тут всё дело в спокойном взгляде эдаких бездонно голубых глаз... в одной их искре, которая порою вспыхивала где-то в самой глубине взгляда. Это - искра затаённого несогласия со мною, начальником, со всем, что я говорю, приказываю, в чём иногда пытался убеждать.
...Лежим, помню, в траншее, мороз, неистово садит ветер, где-то бухает артиллерия, и вся земля эта проклятая, напоённая нашей кровью, вздрагивает, гудит - у-у-у!
– Что, Швецов, холодно?
– Так точно, ваше благородие...
Спокойно говорит, спокойно, понимаете.
– Вот начнётся бой - теплее будет, а?
– Так точно. Перед смертью, конечно, ни жара, ни холод не страшны...
– Почему же перед смертью? Надо о победе думать, а не о смерти...
Молчит. И все, искоса поглядывая на меня, молчат. Солидно так молчат, точно камни.
Чувствуешь себя среди этих существ дьявольски одиноким и обиженным... Что-то ребячье шевелится в душе... в голову лезут странные мысли... хочется закричать этим людям:
"Братцы! Я тоже - русский... я ведь человек вашей земли... родные мои люди! В чём дело? О чём вы молчите?"
Они ёжатся, покрякивают от холода и - смотрят вперёд, в холодный, сизоватый эдакий туман, где притаился враг. Спокойно смотрят, да.
Делается страшно. Не боюсь сказать - страшно...
Его измученное лицо перекосилось нервной улыбкой, усталые глаза полузакрылись, и, шевеля пальцами правой руки, он тихонько, хрипло продолжал:
– Надо что-то делать, государь мой... как вы думаете? Надо что-то сказать им... такое, что сдвинуло бы нас с этими людями... надо же понимать свой народ! И - чтобы он тоже понимал меня... А иначе нельзя жить... право же нельзя!..
...У меня был вестовой Чухнов, пьяница и вор, заражённый сифилисом. Украл однажды сапоги мои - я его простил. Он продал татарину погоны старые. Отодрал я его за ухо, как мальчишку, - простил. Хорошо-с.
– В то время я состоял... в романе с соседкой, женой одного чинуши. Сады смежные, и она, по ночам, приходила ко мне через
Молчит. Ну... прогнал я его в роту.
Другой вестовой - Миловидов, хороший слесарь, грамотен, газеты читает, а - к строю, к дисциплине совершенно, органически неспособен. Умён, сметлив, но - отчаянный задира и драчун. Всё ему нипочем, и жизнь копейка, но вся эта удаль направлена как-то криво, в пустое место... Числился в разряде штрафованных, и грозили ему разные беды, мне жалко стало парня и выпросил его у ротного в вестовые себе. Сначала - ничего, жили дружно, служил он хорошо, но - однажды как-то бреюсь я и вижу в зеркале его рожу - оскорбительно косится на меня из угла комнаты эдакое лицо... врага, презирающего меня... Что за дьявол? Начинаю следить за ним и всё чаще ловлю эти возмущающие душу мою гримасы.
Наконец однажды, в хорошем расположении духа, ласково так говорю ему:
– Слушай, Егорка, ты почему это рожи мне строишь за спиной моей, а?
Сконфузился сначала, виновато заморгал глазами, вытянулся, я ещё более мягко, с хорошим чувством к нему, с эдаким, знаете, искреннейшим желанием установить к человеку человеческое отношение, понять его - расспрашиваю, дружески, как могу...
И вдруг вижу - вырос Егорка, усмехнулся как-то всем телом, с головы до сапог, и - оскорбительно панибратски, с явным наслаждением говорит:
– Потому, что Александра Петровна с поручиком таким-то обманывает вас вот уже больше месяца, я сам видел, как он в саду, за беседкой...
– и так далее, всё такими, знаете, грубейшими мужицкими словами...
Было в этом, говорю вам, раздавившее меня наслаждение моим стыдом, моею унизительною ролью. Выгнал я его...
После спрашиваю:
– Почему ты, Миловидов, сразу, когда узнал, не сказал мне об этом?
– Не могу знать...
Врёт! Он прекрасно знал - почему: ему нравилось видеть меня дураком, смешным болваном... ах, конечно, так! Нравилось, и он наслаждался...
Это, государь мой, народ, среди которого живём мы, интеллигенция... мы в нём - как этот остров среди тёмных волн. Вот они извечно толкутся вокруг него, гложут, гложут и - тихонько, незаметно, медленно уничтожают...
Это - камни, а мы - живые люди, и нас - отчаяние мало, поймите! Нас до ужаса мало... Кажется, только наш брат, офицер, ясно видит - как ничтожно тонка корочка людей, желающих добра миру, над этой массой непримиримо враждебных существ... которые живут своим, недоступным нам, углублённым разумом и... и, может быть, бессознательно ждут какого-то момента, когда они встанут все, везде, по всей земле и - уничтожат нас... Надо бороться с ними... надо победить это!..