Жан-Кристоф (том 1)
Шрифт:
Через неделю, когда Кристоф уже обо всем этом забыл, дедушка вдруг подозвал его и объявил с таинственным видом, что хочет что-то ему показать. Он достал из письменного стола нотную тетрадь и, раскрыв ее на рояле, предложил Кристофу сыграть. Тот, подзадориваемый любопытством, принялся, как умел, разбирать пьесу. Ноты были писаны от руки, крупным дедушкиным почерком, очень аккуратно и четко, – старик, видимо, постарался. Заголовки были украшены завитушками и росчерками. Дедушка сидел рядом с Кристофом и переворачивал страницы; вдруг он спросил:
– А ты знаешь, что это такое?
Кристоф,
– Не знаю.
– Подумай. Вот этот мотив, разве он тебе не знаком?
Да, как будто что-то знакомое. Но где слышал – забыл. Дедушка засмеялся.
– Вспомни!
Кристоф помотал головой:
– Да нет же, не знаю.
Собственно говоря, что-то мелькало у него в уме; как будто бы эти мотивы… Но нет! Он не смел, он не решался их узнать.
– Право, не знаю…
А краска уже заливала ему щеки.
– Ах ты, дурачок, разве ты не видишь, что это твое?
Он уже давно догадался, и все-таки, когда это сказали вслух, сердце у него словно подпрыгнуло.
– Дедушка! Дедушка!
Старик, сияя, стал перелистывать тетрадь.
– Вот смотри: “Ария”. Это ты пел во вторник, когда лежал на полу. “Марш”. Это то, что я на прошлой неделе просил тебя повторить, а ты не мог вспомнить. “Менуэт”. Это ты пел, когда танцевал перед креслом. Смотри сюда.
На переплете было тщательно выписано великолепным готическим шрифтом:
Жан-Кристоф Крафт. – “Утехи детства”.
Ария, менуэт, вальс и марш. (Ор. 1).
Кристоф не верил своим глазам. Его имя на обложке, пышное заглавие, толстая тетрадь – его собственные сочинения!.. Он только растерянно повторял:
– Дедушка! Дедушка!
Старик привлек его к себе. Кристоф бросился ему на шею, спрятал лицо у него на груди. Он весь разрумянился от радости. Дедушка, чуть ли не более счастливый, чем сам Кристоф, продолжал нарочито равнодушным голосом, так как боялся совсем разволноваться:
– Ну, конечно, я приписал аккомпанемент и гармонизировал мелодию в соответственной тональности… И потом… (он покашлял) я еще вот тут вставил трио в менуэт, потому что… ну, потому что так принято… и кроме того, мне кажется, что оно не такое уж плохое…
Он сыграл это трио. Кристоф был очень горд тем, что они с дедушкой вместе пишут музыку.
– Дедушка, но тогда нужно поставить и твое имя!
– Нет. Не надо. Пусть никто об этом не знает, кроме тебя. Но позже… (тут голос его задрожал) позже, когда меня уже не будет, это останется тебе как память о твоем старом дедушке… Ты ведь будешь вспоминать о нем? Да? Ты не забудешь?
Старик не хотел признаться, что не устоял перед невинным соблазном подкинуть одно из своих неудачных детищ внуку, чьи творения; он чувствовал, переживут его. Это желание приобщиться к чужой славе было таким смиренным и таким умилительным, ибо он соглашался остаться безвестным, лишь бы передать потомству частицу своих мыслей, лишь бы не умереть совсем… Кристоф растрогался до слез: он все целовал и целовал дедушку. И старик, с каждой минутой все больше умиляясь, тоже целовал мальчика в голову.
– Ты меня не забудешь, нет? Когда-нибудь, когда ты станешь настоящим музыкантом, великим художником и прославишь
Он говорил, и от жалости к самому себе на глазах у него выступили слезы. Но он не хотел, чтобы мальчик заметил его слабость. Он раскашлялся, нахмурился, отослал Кристофа играть и заботливо убрал в стол драгоценную рукопись.
Кристоф возвращался домой, не чуя под собой ног от радости. Придорожные камни плясали вокруг него. Но прием, оказанный ему родителями, несколько его отрезвил. Когда он, захлебываясь, стал рассказывать о своих музыкальных подвигах, отец и мать накричали на него. Луиза попросту его высмеяла; Мельхиор сказал, что старик, видно, уж совсем спятил, полечился бы лучше, чем забивать мальчишке голову всякой чепухой; а Кристоф пусть раз и навсегда забудет об этих глупостях – пусть сейчас же садится за рояль и четыре часа играет упражнения. Сперва надо научиться играть как следует, а композицией можно заняться как-нибудь потом, когда другого дела не будет.
Не следует, однако, думать, – как можно было бы заключить из этих разумных слов, – что Мельхиор опасался для сына гибельных последствий преждевременного самомнения. Он скоро показал, что такие опасения ему чужды. Но так как у него не было ни своих мыслей, ни вообще стремления что-либо выразить в музыке, то он, самовлюбленный, как большинство виртуозов, привык считать композицию делом второстепенным, которому только искусство исполнителя придает цену. Восторженные встречи, оказываемые публикой великим композиторам, как, например, Гаслеру, не оставляли, конечно, Мельхиора равнодушным. Это был успех, а Мельхиор преклонялся перед всяким успехом, и к этим овациям он относился с почтением и долей зависти, ибо считал, что по праву они должны бы достаться ему. Но он знал из собственного опыта, что успехи виртуоза гораздо больше способствуют славе и дают больше приятных и ощутимых результатов. В разговорах Мельхиор всегда старался подчеркнуть свое глубокое уважение к прославленным творцам музыки, но вместе с тем с особым удовольствием рассказывал про них всякие вздорные анекдоты, дававшие весьма нелестное представление об их уме и нравственности. Виртуоза он помещал на верху артистической лестницы, ибо, говорил он, известно, что язык – самый благородный орган нашего тела: чем была бы мысль без слов? Чем была бы музыка без исполнителя?
Но какими бы побуждениями ни руководствовался Мельхиор, взбучка, заданная им Кристофу, была для мальчика полезна, так как хоть немного его отрезвила, иначе он рисковал совсем утратить здравый смысл под влиянием дедушкиных похвал. К сожалению, она еще мало подействовала: Кристоф не преминул рассудить, что просто дедушка умнее отца; и если после отцовской нотации мальчик безропотно уселся за рояль, то отнюдь не из послушания, а только потому, что ему хотелось помечтать всласть, как он часто делал, пока его пальцы машинально бегали по клавишам. Он разыгрывал бесконечные упражнения, а сам все время слышал внутренний голос, горделиво повторявший: “Я композитор, я великий композитор!”