Жан Сбогар
Шрифт:
В местоположении Триеста есть нечто печальное, и оно наводило бы уныние, если бы воображение не отвлекалось великолепием прекраснейших зданий и богатой, радующей глаз растительностью. Когда-то здесь был лишь голый утес, омываемый морем; но усилия человека заставили природу наделить этот утес самыми драгоценными своими дарами. Стиснутый между безбрежным морем и неприступными горами, он напоминал темницу; искусство человека, одержав победу над бесплодной почвой, превратило его в чудесный край. Этот город — с его зданиями, что амфитеатром поднимаются от самого порта почти до половины склона, откуда, сменяя друг друга, ступенями тянутся вверх фруктовые сады, полные невыразимой прелести, прекрасные каштановые леса, целые заросли фиговых и гранатовых деревьев, мирта и жасмина, наполняющих воздух благоуханием, и венчающими Триест суровыми вершинами Иллирийских Альп — невольно напоминает путешественникам, плывущим через залив, искусный рисунок коринфской капители: корзина цветов, свежих как весна, покоится под утесом.
В этом очаровательном, но отрезанном от мира, безлюдном месте сделано все, чтобы умножить приятные
К тому же г-же Альберти доставляли живейшее удовольствие празднества, которые устраивались в Фарнедо. Она была воспитана как мужчина, из которого хотят сделать образованного человека, и знала поэтов; не раз мечтала она увидеть аркадские и сицилийские пляски, столь пленительные в стихах. Она вспоминала их, когда видела, как истринский пастух в своей легкой, развевающейся одежде, разукрашенной бантами и лентами, и широкополой шляпе с букетами цветов на лету приподнимает девушку и вновь опускает ее на траву, а та убегает, закрыв лицо шарфом, чтобы остаться неузнанной, и теряется в другой группе, среди схожих между собой подруг. Порой среди танцующих вдруг раздается голос какого-нибудь искателя счастья, пришедшего сюда с Апеннин и поющего строфы из Ариосто или Тассо, о смерти Изабеллы и Софронии, — и у этого народа, который полностью отдается каждому своему чувству и гордится каждым своим заблуждением, вымысел поэта властно исторгает слезы.
Однажды, когда Антония вместе с сестрой проходила по лесу во время одного из таких празднеств, ее привлек звук какого-то незнакомого ей инструмента; подойдя поближе, она увидела старика, который равномерно водил грубым смычком по какой-то странной гитаре с единственной струной из конского волоса, извлекая из нее хриплые и монотонные звуки, удивительно гармонировавшие с его низким, мерным голосом. Это были стихи на славянском языке; он пел о бедствиях несчастных далматов, изгнанных нуждой из родной земли. Он импровизировал жалобы о разлуке с отчизной, воспевал красоты милых селений благодатной Макарски, пел о древнем Трагире, о тенистых лесах Курцолы, о Керсо и Оссеро, где некогда Медея разбросала части растерзанного тела Апсирта; о прекрасном Эпидавре, заросшем олеандрами, и о Салонах, [8] которые Диоклетиан предпочел всемирному владычеству. Люди, слушавшие его, сперва взволнованные, а потом растроганные и потрясенные голосом певца, рыдая теснились вокруг него, ибо в нежной и непостоянной душе истрийца всякое сочувствие становится чувством, а всякое чувство — страстью. Одни испускали пронзительные вопли, другие прижимали к себе жен и детей своих; иные же целовали и грызли зубами песок, словно и их хотели оторвать от родной земли. Изумленная Антония медленно подошла поближе и тут заметила, что старик слеп, как Гомер. Она хотела положить ему в руку просверленную серебряную монетку, зная, что нищие морлаки [9] высоко ценят такие подарки и украшают ими волосы своих дочерей. Старый певец схватил ее руку и улыбнулся, поняв, что перед ним молодая женщина. И тогда, внезапно изменив лад и слова своей песни, он запел о сладости любви и прелести юности. Он уже не сопровождал свое пение игрой на гузле, но отчеканивал стихи свои с еще большим жаром, напрягая голос, словно человек, чей разум помутился от вина или неистовой страсти; притоптывая ногой, он стремительно привлек к себе перепуганную Антонию.
8
Салона — прибрежное селение в Далмации, близ которого (в деревне Спалато) находился дворец римского императора Диоклетиана (245–313), где он, сложив с себя власть, провел последние годы жизни.
9
Морлаки (или влахи) — славянское племя, жившее в горах Далмации.
— Цвети, цвети в душистых рощах Пирано, — воскликнул он, — среди виноградников Триеста, благоухающих розами! Даже самый прекрасный из кустарников наших, жасмин, гибнет и отдает во власть ветра свои не распустившиеся еще цветочки, если вихрь занесет его семена в отравленные равнины Неретвы. Так и ты увяло бы, юное растеньице, если бы росло в тех лесах, где властвует Жан Сбогар!
III
Холмы внемлют звукам этого страшного голоса; черные скалы и рощи содрогаются, услышав его. Народ, вещими снами предупрежденный об опасности, мчится прочь сквозь заросли вереска и зажигает огни в знак тревоги.
Антония медленно возвращалась в город, опираясь на руку сестры; она была молчалива и задумчива. Имя разбойника впервые породило в ее сердце какое-то чувство страха за себя и смутную тревогу за будущее. Когда прежде ей случалось размышлять о судьбе несчастных, которые попадали в руки разбойников, ей никогда не приходило в голову, что подобная участь может выпасть ей самой, и потому слова старого морлацкого певца, казалось вдохновленного свыше, потрясли ее, заставив ясно понять, что среди прочих бедствий, которые грозят нам в жизни, возможно и такое ужасное несчастье. Однако эта мысль была настолько лишена всяких оснований, а опасность казалась столь малоправдоподобной, что Антония, у которой обычно не было тайн от г-жи Альберти, даже не решилась поведать ей причину своего смятения. Она прильнула к сестре и прижалась к ней, охваченная дрожью, усилившейся под влиянием надвигающейся темноты, тишины, безлюдья и более всего — от пугающего ее шороха, по временам доносившегося из глубины леса. Тщетно пыталась г-жа Альберти отвлечь сестру от чувств, которые, по-видимому, завладели ею; не зная источника этих чувств, она случайно избрала предмет беседы, который мог лишь дать им еще больше пищи.
— Что за мрачная слава у Жана Сбогара, — сказала она, — как прискорбно, когда люди привлекают к себе внимание такой ценою!
— А между тем кто знает, — отвечала Антония, — не это ли безрассудное желание привлечь внимание послужило причиной стольких безумств и преступлений! Впрочем, — добавила она, быть может с тайным намерением успокоить себя самое, — в том, что о нем рассказывают, несомненно много преувеличенного. Я склонна думать, что мы немного клевещем на тех, кого называют злодеями, — мое представление о доброте господней не совсем согласуется с возможностью столь чудовищной развращенности.
— Ты заблуждаешься по доброте своего сердца, — ответила г-жа Альберти. — Да, ты права, абсолютное зло противно нашему представлению о беспредельной благости создателя и совершенстве его творения; но он, без сомнения, считал зло необходимым для их гармонии, поскольку вложил это зло во все, что вышло из его рук, наряду с добрым и прекрасным. Почему же ему было не забросить и в общество эти алчные, страшные души, которым доступны лишь убийственные помыслы, подобно тому как он поселил в пустыне злобных тигров и пантер, которые пьют кровь других животных и вечно жаждут ее? Будучи источником всякого блага, он все же пожелал допустить зло в мире нравственном; но ведь в мире физическом он тоже придал уродливую форму некоторым видам, несмотря на то, что является создателем всего прекрасного и сделал другие творения свои столь привлекательными, когда пожелал того? Разве ты не заметила, что ему угодно бывает отмечать зловредные и опасные существа печатью самого отталкивающего безобразия? Помнишь того белого как снег ястреба особой породы, которого привез с Мальты один из поверенных отца? На первый взгляд в нем нет ничего отвратительного; ничто не может быть чище и изящнее его оперения; увидев его сзади, сидящим на одной из могильных плит, разбросанных по кладбищу, где обычно он отдыхает, так и хочется подойти поближе, чтобы хорошенько рассмотреть его; когда же он обернется, подпрыгивая на тоненьких своих ножках, и уставится на тебя глазами, горящими кровавым огнем, окаймленными широкой, мертвенно бледной пленкой, придающей ему вид призрака, — ты содрогнешься от ужаса и омерзения. Я убеждена, что это применимо и ко всем злодеям и что под самой приятной внешностью в них с первого взгляда обнаруживается та явственная печать отверженности, которой отметил их господь, создав для преступления.
— Судя по всему, — сказала Антония, силясь улыбнуться, — твое воображение наделяет атамана «братьев общего блага» не слишком-то обольстительными чертами; странное, как видно, у тебя представление о красоте Жана Сбогара.
Г-жа Альберти, которая чрезвычайно легко представляла себе все, что поражало ее мысль, и уже немедленно нарисовала себе образ самого свирепого из разбойников, собралась было ответить сестре, когда позади них, за поворотом дороги, послышались чьи-то торопливые шаги. Было уже совсем темно, и все гулявшие успели возвратиться в свои домики, разбросанные здесь и там по амфитеатру гор. Сестры, дрожа, остановились, томимые предчувствием, которое навеяли мрачные образы, пронесшиеся только что перед их взором. Они прислушивались, затаив дыхание, не двигаясь с места. Но испуг их сменился приятным волнением, когда они услышали чей-то голос, нежный и мелодичный, — один из тех голосов, которые обладают счастливым даром смягчать тревогу и переносить душу в край более спокойный, к жизни более совершенной.
Это был юноша. Об этом можно было судить по мягкости и свежести его голоса. Он был закутан в короткий, по венецианской моде, плащ, на голове у него была шляпа с загнутыми вверх полями и развевающимся пером, и он шагал высоко над тропинкой, или, вернее, перелетал со скалы на скалу, подобный ночному призраку, повторяя припев слепого старика:
— …если бы росло ты, юное растеньице, в тех лесах, где властвует Жан Сбогар, жестокий Жан Сбогар.
Дойдя до более высокого утеса, выделявшегося своей белизной на темных очертаниях горы, он остановился, и песня его внезапно оборвалась; после минуты тишины на том месте, где он стоял, раздался дикий вопль, такой скорбный, такой грозный и в то же время жалобный, что, казалось, его издает не человеческий голос. И в тот же миг этот яростный стон, подобный стону гиены, потерявшей детенышей, повторился в двадцати различных уголках леса; затем неизвестный исчез, снова запев свою песню.