Жан Сбогар
Шрифт:
— Горе тебе, — тихо запел он, — горе тебе, если ты растешь в тех лесах, где властвует Жан Сбогар!
— Это, — продолжал он, — знаменитая песня об анемоне, хорошо известная в Заре, новейшее произведение морлацкой поэзии.
Антония, глубоко взволнованная выбором этой песни и звуком голоса Лотарио, подвинулась ближе к г-же Альберти, которая, в свою очередь, была обеспокоена. Ей тоже припомнились этот мелодичный голос и место, где она слыхала его; но ведь это могло быть и случайным совпадением — далмацкое пение слишком просто, монотонно и однообразно, чтобы нельзя было спутать два схожих между собою голоса. Наконец, после минуты раздумья, Лотарио спел песню целиком, продолжая аккомпанировать себе этими особыми, еле слышными аккордами, которые руки его извлекали из арфы и торжественная мелодия которых так величественно сочеталась с его пением. Дойдя до припева старого морлака, он исполнил его с выражением такого скорбного сострадания, что тронул все сердца, в особенности же сердце Антонии, для которой этот припев был связан с тревожными и страшными воспоминаниями. Лотарио давно уже закончил свою песню, а последние слова ее и грозное имя Жана Сбогара все еще звучали в ее ушах.
VIII
Предавайтесь грезам, невинные создания! Покойтесь в сладком сне, пока чувства ваши скованы дремотой; скоро, увы, предстоит вам бодрствовать в тоске и томиться без сна.
В числе предположений, возникавших одно за другим в уме г-жи Альберти после этого вечера, было одно, достаточно правдоподобное для того, чтобы поразить заурядное воображение, и в то же время не лишенное романического оттенка, которым всегда отличались все ее домыслы. Остальные ее догадки имели так мало оснований, что она не замедлила остановиться именно на этой, которая нравилась ей тем более, что льстила самому приятному и основному ее чувству — любви к Антонии.
Но я не сказал еще, каково было предположение г-жи Альберти. Она полагала, и с достаточными на то основаниями, что если отбросить из рассказов о Лотарио нелепые и бессмысленные народные толки, то окажется, по всей вероятности, что его происхождение и состояние вполне соответствуют его воспитанности и щедрости; что если и есть у него какие-то причины скрывать свое имя и положение, то причины эти преходящего свойства; что под этим маскарадом не кроется ничего опасного для любви Антонии, брак с которой не унизил бы и самого блестящего жениха; что таинственность, которой пожелал окружить себя Лотарио, вызвана, вероятно, его стремлением привлечь внимание Антонии, приблизиться к ней и завоевать ее сердце иными средствами, чем те, которыми обычно определяется большинство браков; что самые невероятные и самые необъяснимые факты, касающиеся Лотарио. являются, по-видимому, просто выдумкой, ловко внушенной слугам Антонии подставными лицами, с целью усилить состояние неизвестности, в котором ему угодно было ее держать; и последняя эта догадка тоже не лишена была оснований, ибо невозможно было отрицать |участия Лотарио в последних событиях жизни Антонии. По здравом размышлении, он был тем молодым человеком, который во время возвращения из Фарнедо прошел мимо нее, напевая морлацкий припев, и, конечно, он не случайно оказался в Триесте. Видения, несколько раз пугавшие Антонию и внушившие такое беспокойство г-жи Альберти, пока она рассматривала их как обманчивое порождение больного рассудка, могли иметь ту же причину. А если Антония и преувеличила или изменила некоторые подробности, то ведь это свойственно слабым душам, которых все страшит, и душам нежным, которым всегда кажется, что они никому не интересны. И, наконец, происшествие в Дуино так и оставалось непонятным. Разве разбойники, жаждущие грабежа и убийств, отступили бы при одном взгляде на молодого армянского монаха, если бы этот человек не был страшен им своей отвагой, а возможно, и своей славой, и не внушил бы им непреодолимого ужаса, кинувшись на них из кареты, в которой г-жа Альберти согласилась дать ему место? Он, без сомнения, уложил на месте нескольких из окружавших его разбойников До того, как обратил в бегство остальных, а затем, не зная, куда идти в темноте по совершенно незнакомой ему дороге, не смог уже догнать своих попутчиков. Кем еще мог быть этот монах, вооруженный вопреки уставу своего ордена и жертвующий собой столь храбро и самозабвенно ради каких-то незнакомых людей, как не переодетым влюбленным, который хотел спасти Антонию или умереть за нее? Не приходилось сомневаться, что благочестивое видение кучера было лишь заблуждением невежественного простолюдина; какие же еще доводы можно было привести взамен доводов г-жи Альберти? Правда, кое-что оставалось еще неясным и непонятным; но могло ли быть все понятно в жизни человека, стремящегося создать вокруг себя возможно больше сомнений и таинственности и обладающего необходимой ловкостью для того, чтобы готовить, подбирать и наиболее удачно применять средства, которыми он пользуется для этой цели. Лотарио, как видно, любит, обожает Антонию, и к тому же все его поступки настолько явно свидетельствуют о здравом смысле и ясном уме, что невозможно приписать кажущуюся странность некоторых его выходок расстроенному рассудку. На то у него есть свои причины; зачем же пытаться узнать их раньше времени? Г-же Альберти казалось самым важным поближе познакомиться с Лотарио, путем более частого общения удостовериться в совершенствах, которыми наделило его общее мнение, и убедиться собственными глазами в тех чувствах, о которых она пока только догадывалась. Лотарио не избегал многолюдных сборищ, куда каждый вносит частицу своего таланта. Но он держался в стороне от более замкнутых кругов, посещение которых обязывает к доверию или дружбе, и очень редко, как верно заметил Маттео, появлялся в каком-нибудь доме более одного раза. Однако он с большой готовностью воспользовался предоставленной ему возможностью бывать у г-жи Альберти и ее сестры; и это необычное обстоятельство, которое все тотчас же заметили, избавило Антонию от многих докучливых домогательств. В посещениях Лотарио видели серьезные намерения, это исключало даже таких соперников, которые, казалось бы, обладали известными достоинствами, ибо на стороне Лотарио были преимущества, очевидные не только для толпы, но даже для женщин, превыше всего ставящих блеск и успех, — строгий склад души, властный нрав и скрытая от всех жизнь.
Как мы видели, чувство, вызванное у Антонии появлением Лотарио, совсем не напоминало тех чувств, что предвещают рождение любви в сердце заурядном. Обстоятельство само по себе весьма незначительное, впечатление от которого, однако же, еще не изгладилось полностью, — странное видение, возникшее в зеркале, где отражался Лотарио, — внесло в это чувство какое-то необъяснимое смятение и страх. Но хотя это влечение и не было безмятежным, оно все больше овладевало ею. Словно печать рока лежала на ее привязанности к Лотарио, и это изумляло Антонию и подчас приводило ее в ужас; но поскольку г-жа Альберти одобряла ее чувства, она не пыталась противиться им и находила даже известное удовольствие в том, чтобы поддерживать их в себе. Порою Антония удивлялась тому, что любовь непохожа на представление, которое она составила о ней по нежным и пылким описаниям романистов и поэтов. Она ощущала ее пока только как тяжелую и грозную цепь, связавшую ее неразрывными узами, и всякая попытка сбросить с себя это бремя казалась ей тщетной. И только когда Лотарио, отвлеченный ею от своего мрачного раздумья, на некоторое время снисходил с пленительной естественностью к простой дружеской беседе; когда эта хмурая гордость, это мучительное душевное напряжение, придававшие его лицу выражение столь величественного и в то же время скромного достоинства, уступали место ласковой непринужденности; когда улыбка расцветала на этих устах, давно уже отвыкших улыбаться, и возвращала суровым чертам искреннюю и чистую безмятежность, Антония, охваченная незнакомым ей дотоле блаженством, начинала немного понимать счастье любить существо себе подобное и быть им безраздельно любимой; это чувство порождал все тот же Лотарио, но Лотарио, словно освободившийся от чего-то непостижимо странного и ужасного, что отпугивало ее любовь к нему. Мгновения эти, правда, выпадали редко и были недолгими; но Антония наслаждалась ими с таким упоением, что и не желала бы иного счастья; в такие минуты она настолько не способна была скрывать свои чувства, что Лотарио не мог долго заблуждаться на этот счет. Но открытие это явно не принесло ему радости; чело его омрачилось, грудь стеснил тяжелый вздох, он закрыл глаза рукой и вышел. С тех пор он улыбался все реже, а если ему и случалось улыбнуться, он тут же поспешно обращал к Антонии взгляд, полный печали и тревоги.
Его любовь к ней не была уже тайной. Чувствовалось, что все его помыслы, каждое его слово, каждый его поступок связаны с Антонией, что она — единственный смысл, единственная цель его жизни. У г-жи Альберти это уже не вызывало никаких сомнений, да и сама Антония иной раз признавалась себе в этом с чувством гордости, которое ей трудно было подавить в себе; однако любовь Лотарио была отмечена какой-то особой печатью, так же как и вся жизнь этого непостижимого человека, — она совсем непохожа была на то, что обычно обозначают этим словом в свете. Это было чувство глубокое, сосредоточенное в себе, скупое на проявления и восторги, ничего не требующее, чувство, готовое спрятаться тотчас же, как только возникало опасение, что его разгадали. Порой взгляд Лотарио, полный огня, выдавал его, — но этот мимолетный пламень страсти очень скоро сменялся каким-то неизъяснимым выражением целомудренной нежности, и тогда Лотарио не был уже похож на влюбленного. Казалось, это отец, у которого осталась одна-единственная дочь, и он сосредоточивает на ней теперь всю ту любовь, что некогда делили между собой остальные его дети. В такие минуты в его страсти чувствовалось нечто большее, нечто более могучее, нежели любовь, — то была несокрушимая воля покровителя, исполненного такого благоволения и такого страстного стремления защитить ее, словно он был неким духом света, ангелом-хранителем, стоящим на страже добродетели и сопровождающим ее от колыбели до самой могилы. Таким ангелом-хранителем и казался он порой молодой девушке, и этим объяснялось то особое влияние, которое он оказывал на нее, и их отношения, в которых словно не было ничего земного. Иногда, среди множества попыток объяснить загадочную жизнь Лотарио, нежное, склонное к суеверию воображение Антонии обращалось и к этой гипотезе. Но она сама смеялась над ней — и наедине с собой и в разговорах с г-жой Альберти — как над пустой фантазией. Однако, беседуя о Лотарио, сестры называли его ангелом-хранителем Антонии.
IX
Увы! Самое сладостное будущее, которое одно только может дать отраду моему сердцу, — это небытие. О, не обмани меня, единственная оставшаяся мне надежда! Кажется мне, что я посмею ныне молить судью моего о небытии; кажется мне, что ныне ему угодно будет снизойти к моей мольбе. Тогда — о, радостная мысль! — тогда меня не станет! Я вновь погружусь в нерушимый покой небытия, вычеркнутый из числа живых, забытый всеми людьми, ангелами и самим богом! Боже всемогущий, вот я стою перед тобой: благоволи возвратить меня в хаос, откуда ты извлек меня.
Однажды на склоне дня Антония вошла помолиться в собор св. Марка. Последние лучи заката, проникавшие сквозь цветные витражи, тускло поблескивали под величественными сводами купола и совсем угасали в темных уголках отдаленных приделов. Меркнущие отсветы едва виднелись еще на выступающих частях мозаики на своде и стенах. Отсюда, сгущаясь, тени ползли вниз, вдоль мощных колонн храма, становились все плотнее и словно заливали наконец глубоким и неподвижным мраком неровную поверхность плит, изборожденных как море, что простирается кругом и нередко подступает к этому святому месту, чтобы вновь отвоевать свои владения, не по праву захваченные человеком. В нескольких шагах от себя Антония увидела стоявшего на коленях человека, поза которого свидетельствовала о тяжкой озабоченности души. В этот миг один из причетников поставил перед висевшим здесь чудотворным образом лампаду, и пламя ее, поколебленное его шагами, озарило молящегося слабым и неверным светом, которого было, однако, достаточно, чтобы Антония узнала Лотарио. Он поспешно поднялся и хотел было скрыться, но Антония опередила его желание и встретила его на паперти. Она взяла его под руку и некоторое время шла молча с ним рядом; затем в порыве нежности она сказала:
— Что с вами, Лотарио? Что терзает вас? Неужели вы стыдитесь того, что вы христианин? Разве вера эта не достойна сильной души и в ней нельзя признаться друзьям? Что касается меня, то уверяю вас, что самой большой моей печалью было сомнение в том, веруете ли вы, и я чувствую избавление от смертной муки с той минуты, как убедилась, что мы признаем одного и того же бога и ожидаем одной и той же будущей жизни.
— Увы! Что сказали вы, дорогая Антония? — ответил Лотарио. — Зачем жестокая моя судьба привела к этому объяснению? Но я не уклонюсь от него. Слишком ужасно было бы злоупотреблять доверием такой души, как ваша. Человек, который, возможно в силу какого-то душевного изъяна, не исповедует вероучения своих отцов и, что еще печальней, не постигает великого разума, правящего миром, и бессмертной жизни души, — такой человек более достоин сострадания, нежели отвращения; но если бы он скрывал свое неверие под притворной набожностью, если бы он поклонялся тому, чему поклоняются все, лишь ради того, чтобы всех ввести в заблуждение; если бы в ту самую минуту, когда он вместе с верующими повергается ниц, его тщеславный разум отрекался бы от верности этой общей религии, — такой человек был бы чудовищем лицемерия, самым коварным и гнусным из всех созданий. Взгляните же в мое сердце во всей его немощи и ничтожности. С детства, разрываясь между желанием и невозможностью верить, обуреваемый жаждой иной жизни и нетерпеливым стремлением возвыситься до нее, но постоянно преследуемый мыслью о небытии, которая, словно фурия, никогда не покидает меня, я долго — постоянно — всюду искал этого бога, к которому взывает мое отчаяние, — в церквах, храмах, мечетях, в школах философов и богословов, во всей природе, которая являет мне его и в то же время отказывает в нем! Когда ночной мрак позволяет мне проникнуть под эти своды, я смиренно опускаюсь на ступени алтаря, не боясь, что кто-нибудь увидит меня, и молю бога открыться мне. Мой голос умоляет его, сердце мое его призывает, но нет мне ответа. Еще чаще я обращаюсь к нему среди лесов, на прибрежном песке или же лежа в челне, отданном на волю волн, — там, где я уверен, что ни один свидетель не будет введен в заблуждение моими чувствами, — там взываю я к небесному свету и молю исцелить меня от страданий. Сколько раз, о небо, и с какой страстью упадал я ниц перед этим необъятным миром, вопрошая его о творце! Сколько раз плакал я от ярости, когда, снова заглянув в глубину своего сердца, обнаруживал там одно лишь сомнение, неверие и смерть! Антония, вы дрожите, вам страшно слушать меня! О, простите меня, пожалейте и успокойтесь. Ослепление несчастного, отвергнутого небом, бессильно перед верой чистой души. Верьте, Антония! Ваш бог существует, душа ваша бессмертна, ваша религия — истинна. Но этот бог милует и карает согласно созданному им совершенному порядку, с той разумной предусмотрительностью, которая царит во всех его творениях. Он наделил предвидением бессмертия чистые души, для которых и сотворено бессмертие. Душам, которые он обрек небытию, он явил лишь небытие.
— Небытие! — вскричала Антония. — Лотарио, возможно ли? Ах, нет, мой друг, душа ваша не обречена на небытие! Вы уверуете, хотя бы на мгновение, одно лишь мгновение; и наступит миг, когда разум Лотарио, точно так же как и сердце его, познает бессмертие! Может ли быть, о всемогущий боже, чтобы душа Лотарио оказалась смертной? К чему же было бы тогда все творение рук господних, если душе Лотарио суждено умереть? О, я знаю, — продолжала она немного спокойнее, — я знаю, что буду жить, что я не умру, что там, в безмятежной будущей жизни я встречу всех, кто был так дорог мне в этом мире, — отца, мать, добрую мою сестру… И я знаю, что никакие горести жизни, никакие испытания, которым провидение может подвергнуть слабое создание за время его короткого пути от рождения к смерти, никогда не приведут меня к полному отчаянию, ибо впереди у меня — вечность, чтобы любить и быть любимой.
— Чтобы любить, Антония! — сказал Лотарио. — Но кто же достоин вашей любви?
Он договорил эти слова, входя в гостиную г-жи Альберти, и та многозначительно улыбнулась ему. Лотарио также улыбнулся, но не той обаятельной улыбкой, которая порой появлялась на его устах в минуту счастливого самозабвения, — то была улыбка горькая, скорбная, казавшаяся чужой на его лице.
Постепенно Антония начала постигать причины глубокой скорби Лотарио. Она представила себе, с каким нетерпением этот несчастный, лишенный самой сладостной милости провидения — счастья познания бога и любви к нему, — этот человек, ходящий по земле странником, не ведающим конца пути, и вынужденный продолжать свои бесцельные скитания, ждет мгновения, чтобы навеки прекратить их. К тому же он, видимо, был одинок на этом свете, ибо никогда ничего не говорил о своих родителях. Если б он знал когда-нибудь свою мать, то, наверно, упомянул бы о ней. Человека, не знавшего в этом мире никакой привязанности, не могла не страшить та безмерная пустота, в которую была погружена его душа, и Антония, никогда ранее не подозревавшая, что живое существо может дойти до такого предела отчаяния и одиночества, не без ужаса думала о нем. Особенно больно сжималось ее сердце, когда она размышляла над утверждением Лотарио, будто некоторым людям, отвергнутым богом, предначертано небытие и жизнь их на земле отравлена сознанием, что они не возродятся к новой жизни. Впервые думала она об этой страшной пустоте, о глубокой ни с чем не соизмеримой скорби вечной разлуки; она ставила себя на место несчастного, для которого жизнь — не что иное, как непрерывный ряд частичных смертей, ведущих к полной смерти, а самые нежные привязанности — только мимолетное заблуждение двух тленных сердец; она воображала отчаяние супруга, который, сжимая в объятиях любимую, вдруг вспомнит, что через несколько лет, а может быть и дней, между ними станут столетия и что каждое мгновение этого уносящего прочь настоящего дается лишь в счет бесконечного будущего; среди этих скорбных размышлений она испытывала то же, что испытывает бедный и слабый ребенок, заблудившийся в лесу, который, без конца плутая, не может найти обратной дороги, и в поисках собственных следов внезапно оказывается на отвесном краю бездны.