Жанна
Шрифт:
Больше всего ему понравилась эта штучка. То есть сначала не очень понравилась, потому что он был весь горячий и у него температура, а эта штучка холодная – он даже вздрагивал, когда ее к нему прижимали. Поворачивал голову и морщил лицо. Голова вся мокрая. Но не капризничал, потому что ему уже было трудно кричать. Мог только хрипеть негромко и закрывал глаза. А потом все равно к ней потянулся. Потому что она блестела.
– Хочешь, чтобы я тебя еще раз послушала? – говорит доктор и снимает с себя эту штучку.
А я совсем забыла, как она называется. Такая штучка,
А Сережка схватил эту штучку и тащит ее себе в рот.
Доктор говорит – перестань. Это кака. Отдай ее мне.
Я говорю – он сейчас отпустит. Ему надо только чуть-чуть ее полизать. Пусть подержит немного, а то он плакал почти всю ночь.
Она смотрит на меня и говорит – ты что, одна с ним возилась?
Я говорю – одна. Больше никого нет.
Она смотрит на меня и молчит. Потом говорит – устала?
Я говорю – да нет. Я уже привыкла. Только руки устали совсем. К утру чуть не оторвались.
Она говорит – ты его все время на руках, что ли, таскаешь?
Я говорю – он не ходит еще.
Она смотрит на него и говорит – а сколько ему?
Я говорю – два года. Просто родовая травма была.
Она говорит – понятно. А тебе сколько лет?
Я говорю – мне восемнадцать.
Она помолчала, а потом стала собирать свой чемоданчик. Сережка ей эту штучку сразу отдал. Потому что у него уже сил не было сопротивляться.
Возле двери она повернулась и говорит – в общем, ничего страшного больше не будет. Но если что – снова звони нам. Я до восьми утра буду еще на дежурстве.
Я ей сказала – спасибо, и она закрыла за собой дверь.
Хороший доктор. Сережке она понравилась. А участковую нашу он не любит совсем. Плачет всегда, когда она к нам приходит. Зато участковая про нас с Сережкой все знает давным-давно. Поэтому не удивляется.
Но в этот раз я позвонила в «Скорую». Оставила его одного на десять минут и побежала в ночной магазин, где продают водку. Там охранник сидит с радиотелефоном.
Потому что в четыре часа я испугалась. Он плакал и плакал всю ночь, а в четыре перестал плакать. И я испугалась, что он умрет.
– А мать твоя из-за тебя умерла. Это ты во всем виновата, – сказала мне директриса, когда я пришла к ней, чтобы она меня в школу на работу взяла.
Потому что аттестат мне уже был не нужен. Мне нужно было Сережку кормить. Молочные смеси стоили очень дорого. Импортные. В таких красивых банках. А участковая сказала, что только ими надо кормить. В них витамины хорошие. Поэтому я в школу пришла на работу проситься, а не на учебу. Тем более что я все равно уже отстала. А деньги после мамы совсем закончились. Она всегда говорила – какой смысл копить? Уедем во Францию – заработаем там в тысячу раз больше. И слушала свою кассету с Эдит Пиаф.
– Ты ведь знала, что у нее было больное сердце, – сказала мне директриса. – А теперь стоишь здесь, бессовестная, на меня смотришь. Как ты вообще могла снова сюда прийти?
Я смотрю на нее и думаю: а как мама могла так долго сюда ходить? Тоже мне – нашла себя в жизни. Учитель французского языка. Они ведь тоже знали, что у нее больное сердце. И все равно болтали в учительской обо мне. Даже когда она там была. Потому что они считали, что она тоже виновата. Педагог – а за своей дочкой не уследила. Она плакала потом дома, но на больничный садиться отказывалась. Включала свою кассету и подпевала.
А потом умерла.
– Значит, не возьмете меня на работу? – сказала я директрисе.
– Извини, дорогая, – говорит она. – Но это слишком большая ответственность. У нас тут девочки. Мы должны думать о них.
А я, значит, такая проститутка. Которую нельзя детям показывать.
– Ты знаешь, это не детское кино, – говорила мама и отправляла меня спать.
А сама оставалась у телевизора.
Я лежала, отвернувшись к стене, и думала: какой интерес смотреть про то, как люди громко дышат? Слышно было даже в моей комнате.
И когда Толик упал со стройки, он тоже так громко дышал. Только у него глаза совсем не открывались. Просто лежал головой на кирпичах и дышал очень громко. А стройка, откуда он упал, была как раз наша школа. И теперь там сидит директриса.
Мы все потом в эту школу пошли. Кроме Толика. Потому что он вообще никуда больше не пошел. Даже в старую деревянную школу не сходил ни одного раза. Просто сидел у себя дома. А иногда его выпускали во двор, и я тогда ни с кем не играла. Кидалась камнями в мальчишек, чтобы они не лезли к нему. Потому что он всегда начинал кричать, если они к нему лезли. А его мама выходила из дома и плакала на крыльце. Им даже обещали квартиру дать в каменном доме, но не дали. Пришла какая-то тетенька из ЖЭУ и сказала – обойдется дебил. Поэтому они остались жить в нашем районе.
А мама всегда говорила, что здесь жить нельзя.
– Все жилы себе вымотаю, но мы отсюда уедем. Бежать надо из этих трущоб.
Я слушала ее и думала о том, что такое «трущобы». Мне казалось, что, наверное, это должны быть дома с трубами, но очень плохие. Неприятные и шершавые, как звук «Щ». И я удивлялась. Потому что в нашем районе не было труб. Печку никто не топил. Хотя дома на самом деле были плохие.
Но потом я начала ее понимать.
Когда пришли милиционеры и сломали нам дверь. Потому что они искали кого-то. Того, кто выстрелил в них из ружья. И тогда они стали ходить по всем домам и ломать двери. А когда они ушли, мама в первый раз сказала, что надо уезжать во Францию.
– Здесь больше нечего делать. Ну кто нам починит дверь?
Она стала писать какие-то письма, покупала дорогие конверты, но ответов не получала никогда.
– Мы уезжаем в Париж, – говорила она соседям. – Поэтому я не могу больше давать вам в долг. Тем более что вы все равно не возвращаете, а пьете на мои деньги водку.
Поэтому скоро мне стало трудно выходить на улицу. Особенно туда, где строили гаражи.
– А ты пошла вон отсюда, – говорил Вовка Шипоглаз и стукал меня велосипедным насосом. – Стюардесса по имени Жанна.