Жара и пыль
Шрифт:
— Прости, прости, — сказал Дуглас, отрываясь от разговора, чтобы подозвать главного слугу.
— Нашего приятеля, — сказал майор Минниз.
— Похоже, дела принимают мрачный оборот, — сказал мистер Кроуфорд.
— Совершенно верно. Я стараюсь излагать все сдержанно в своем отчете, но, черт подери, нелегко сдерживаться, когда видишь, как признанный правитель превращается в главаря бандитской шайки.
— Главаря шайки! — воскликнула потрясенная Оливия. Это прозвучало очень резко, и она быстро глянула на Дугласа, но он не обратил внимания, так как и сам негодовал, его внимание было приковано к майору Миннизу.
— Конечно, всем известно, что наш приятель разорен, — сказал майор Минниз, — это не новость. Ново то, что, выжав из своих подданных все до последней капли, он начал прибегать к более грубым методам. Не хотелось бы заострять на этом внимание, но тут процветает самый настоящий грабеж.
Он замолчал, чтобы успокоиться, так как был возмущен до глубины
— Завидую я вам, друзья — сказал майор Минниз. — В округе крестьяне, простой люд, их можно понять. И сдержать.
— Некоторые из них вполне приличные ребята, — подтвердил мистер Кроуфорд.
— Верно, — сказал майор Минниз. И снова с трудом подавил какое-то чувство перед тем, как смог продолжать: — Как-то раз я был советником у махараджи Данга. Он тогда строил дворец, возможно, вы его видели? По-крайней мере, слышали — из-за строительства поднялся большой шум. Подразумевалось, что дворец станет современным Версалем. На самом же деле получилась невероятно уродливая конструкция, какой-то сарай с дорическими колоннами, но не в этом дело. Дело в том, что, когда Его Величество занимался постройкой, муссонных дождей два сезона не было, и Дангу со всеми окружавшими его районами грозил голод. Его Величество был слишком занят, чтобы обратить на это внимание и выслушать нас. К нему даже на прием попасть было невероятно трудно, так он был занят всеми этими людьми, которых вывез из Европы: архитектором, и оформителем, и портным, представьте себе, из Вены (для шитья занавесок), да еще какой-то чемпионкой по плаванию — для торжественного открытия подземного бассейна… В общем, когда мне, наконец, удалось поведать ему о своих печалях, он назвал меня старым брюзгой. Его Величество обожал эти выражения, он в Итоне учился. «Старый вы брюзга, майор, — сказал он мне. Затем вдруг принял серьезный вид, встал во весь рост (во все свои полтора метра) и прибавил: — Ваша беда в том, старина, и простите меня за откровенность, что у вас совершенно нет воображения. Никакого». К сожалению, кое-какое воображение у меня все-таки было, и даже получше, чем у него, так как голод действительно наступил. Помните двенадцатый год?
— Ужасный, — сказал мистер Кроуфорд.
— Единственное, что можно сказать в его защиту, он в самом деле был болваном. Хуже, когда это не так. Вот, например, наш приятель. Когда им так много дано от природы: внешность, ум, характер, все что угодно — а потом видишь, как они теряют голову… В чем дело, милая леди, вы нас покидаете?
— Оставлю вас с бренди и сигарами.
Трое мужчин, поднявшись, глядели, как она идет через залитую лунным светом лужайку. Оливия вошла в дом, но не в гостиную, куда слуги подали ей кофе, а наверх, на террасу, и задумчиво оперлась на! перила. Ей были видны эти трое внизу, по-прежнему сидевшие за столом. Наверное теперь, после ее ухода, они говорили более свободно, и о Навабе, и о его загадочных проступках. У нее было странное, очень странное чувство. Оливия смотрела дальше, поверх этой живой сценки в саду, где трое англичан в смокингах дымили сигарами, пока слуги суетились вокруг с графинами: ей был виден дом Сондерсов, за ним шпиль маленькой церкви и могилы на кладбище, а еще дальше плоский, так хорошо знакомый ей пейзаж — миля за милей бурой земли, ведущей в Хатм.
12 июня. От Чида продолжают приходить письма. Первое из них меня удивило, я не думала, что он из тех, кто оглядывается назад и помнит о людях. Письмо начиналось не с личного приветствия, а с «Джай Шива Шанкар! Хари Ом!», выведенного черными чернилами. Он писал: «Окружающий нас свет, вот что определяет наш разум. Чистый истинный незамутненный разум — вот в чем совершенное счастье. Совершенный чистый незамутненный разум и есть рай». Почти все письмо было выдержано в подобном тоне, лишь где-то в середине он написал: «Мы прибыли в И Дхарамсалу. Святое место, вот только священник хочет обвести нас вокруг пальца и ограбить». И еще в конце: «Забыл питьевую кружку, отправь в храм И Шри Кришна Махараджи в Дхарамсалу с уведомлением о вручении».
Его последующие письма были изготовлены по тому же образцу: много философии, а в середине пара строчек о том, что происходит на самом деле (обычно — о «мошенничестве и грабеже»), и под конец — просьба. Это чрезвычайно интересные документы, я храню их у себя в столике вместе с письмами Оливии. Они образуют странное сочетание. Почерк Оливии четок и изящен, хотя кажется, что писала она второпях, пытаясь угнаться за своими мыслями и чувствами. Ее письма адресованы Марсии, но на самом деле кажется, будто писала она сама себе, настолько они личные. В письмах Чида ничего личного нет. И пишет он всегда на безличных почтовых бланках, которые вместе с захватанными и неразборчиво написанными открытками составляют основную массу почты, пересекающую Индию из одного конца в другой. Они выглядят так, будто проделали очень длинный путь и прошли через огромное количество рук, по пути покрываясь отпечатками и впитывая запахи. Письма Оливии, которым более пятидесяти лет, выглядят так, будто были написаны вчера. Чернила, правда, побледнели, но, возможно, это просто сорт, который она использовала в тон нежному лиловому цвету письменных принадлежностей — от них все еще исходит запах. Смятые письма Чида пахнут совсем иначе — их словно окунали в типичные для Индии ароматы специй, мочи и растений.
Индер Лал всегда с удовольствием слушает письма Чида. Он поднимается ко мне в комнату по вечерам, и я их ему читаю. Его привлекает философия. Он считает, что у Чида древняя душа, претерпевшая не одну инкарнацию. Большинство перерождений произошло в Индии, поэтому Чид сюда вернулся. Но чего Индер Лал не может понять, это зачем здесь я. В прошлой жизни я не была индуской, почему же я прибыла теперь?
Я пытаюсь подобрать для него объяснения. Говорю, что многие из нас устали от западного материализма, и, даже если нас не привлекает духовность Востока, мы приезжаем сюда в надежде найти более простой и естественный образ жизни. Мое объяснение его ранит. Ему кажется, что это насмешка. Зачем людям, у которых есть все (машины, холодильники), приезжать сюда, где нет ничего? Он говорит, что ему бывает стыдно передо мной за его быт. Когда я пытаюсь спорить, он заводится еще больше. Говорит, что прекрасно понимает, по западным стандартам, его дом, и еда, и даже застольные манеры, считаются примитивными и недопустимыми, да и его самого сочли бы таким же — неученым и неотесанным. Да, он прекрасно понимает, что в этом смысле плетется далеко позади и у меня есть все основания смеяться над ним. «Да и как не смеяться!» — восклицает он, не давая мне возможности вставить ни слова, он сам видит и условия, в которых живут люди, и все их предрассудки. Как же не смеяться, говорит он, указывая на окно, откуда виден движущийся мимо городской нищий — подросток-калека, который не может стоять и тащит свое тело по пыли, — как же не смеяться, спрашивает Индер Лал, при виде всего этого?
В такие минуты я вспоминаю Карима и Китти. Я виделась с ними в Лондоне перед приездом в Индию. Карим — племянник Наваба и его наследник, а Китти, его жена, тоже какой-то королевской (или, скорее, в прошлом королевской) крови. Когда я позвонила Кариму и рассказала, что еду в Индию изучать историю Хатма, он пригласил меня к ним в квартиру в Найтсбридже. Он сам открыл дверь: «Привет». Невероятно красивый молодой человек, одетый по последнему писку лондонской моды. Я все думала, похож ли он на Наваба. Наверное, нет: Карим очень тонкий, слишком худой, с изящными чертами лица и длинными вьющимися волосами, а Наваб в молодости, говорят, был крупным мужчиной с ястребиным лицом.
Карим провел меня в комнату, полную людей. Сначала я подумала, что у них вечеринка, но потом поняла, что они зашли просто так. Все были из компании Карима и Китти. Большинство сидело на полу, на разбросанных подушках, валиках и коврах. Все было индийским, подобно почти всем присутствующим. Звучала запись индийского сарода [12] , которую никто не слушал, но она служила фоном для их бесед, проходивших на высоких, как бы птичьих нотах. Китти устроилась на красном с золотом диване, который когда-то служил качелями и был прикреплён длинными золотыми цепями к потолку. Она тоже была одета в небрежно строгий лондонский наряд (брюки и шелковую блузку) и носила его так же грациозно, как носила бы сари: возможно, так казалось из-за ее очень тонких рук, талии и шеи, но удивительно округлых бедер. Она тоже поприветствовала меня и, помахав рукой в неопределенном направлении, пробормотала: «Присаживайтесь».
12
Сарод — струнный щипковый инструмент лютневого типа, используемый для исполнения индийской классическом музыки.
Я так и не разобралась в том, кем были все эти люди и жили ли они в Лондоне или просто приехали в гости. У меня сложилось впечатление, что они с легкостью ездили туда-сюда, и иногда было неясно, говорят ли они о лондонских событиях или о том, что произошло в Бомбее. Все присутствующие хорошо разбирались в купле-продаже и со знанием дела обсуждали, какие семейные реликвии можно безопасно вывозить из Индии в ручном багаже, а какие лучше доставлять другими способами.
Единственными англичанами, кроме меня, была пара Кит и Дорин. Они казались более крупными и сильными, более грубыми по сравнению с остальными и с большим интересом, даже, как мне показалось, с жадностью, слушали разговоры о семейных сокровищах. Они рассказали мне, что занимаются пошивом одежды и собираются заняться производством вещей исключительно из индийской материи. Они собирались заключить договор с Китти и Каримом: Карим будет им помогать налаживать деловые отношения с партнерами, а Китти займется творческой стороной. Она, видите ли, очень творческая натура.