Жара и пыль
Шрифт:
Повитухи уложили ее на коврик на полу. Так как дома напротив больше не было, Оливии был хорошо виден кусок неба в окне. Она попыталась сосредоточиться на нем, а не на том, что с ней делали. Но никаких неприятных ощущений не было. Очень искусно женщины массировали ей живот, ища и нажимая на определенные вены. Одна женщина находилась сверху, а другая сидела на корточках на полу. Их руки беспрестанно трудились над Оливией, пока продолжался разговор между ними. Атмосфера была профессиональная и спокойная. Но когда на лестнице послышались какие-то звуки, повитухи, глянув друг на друга, замерли в испуге. Одна из них направилась к двери, а другая быстро накрыла Оливию простыней. Словно я умерла, подумала Оливия. Ей было интересно, кто пришел. А еще ей хотелось знать, что теперь будет, что они будут делать, если она и вправду умрет в этой комнате после аборта. Им придется потихоньку и очень быстро избавиться от тела. Оливии пришло в голову, что и эта процедура будет не так уж сложна. Бегум все уладит
Как выяснилось, пришла как раз бегум в сопровождении лишь одной служанки. Обе фигуры были укутаны в черную паранджу, но Оливия поняла, которая из них бегум по тому, как с ней обращались присутствующие. Ей, казалось, была очень интересна операция сама по себе (сколько внимания, подумала Оливия, я должна быть польщена). Бегум наблюдала сквозь паранджу за тем, как акушерки продолжали делать массаж. Затем одна из них поднялась и отошла в угол — пора было что-то приготовить. Оливия слегка приподняла голову, но вторая женщина надавила ей на лоб, так что ей удалось лишь бросить взгляд в том направлении. Она увидела, как акушерка показала бегум прут, на который намазывала какую-то пасту. Бегум было так любопытно, что она подняла паранджу, чтобы лучше видеть. Теперь Оливии было интересно наблюдать и за прутом, и за лицом бегум. Она забыла, как та выглядит (визит, который они ей нанесли вместе с миссис Кроуфорд, казалось, был сто лет тому назад), ей хотелось проверить, похож ли на нее Наваб.
Повитуха приблизилась, держа прут в руке. Оливия догадалась, что его введут внутрь. Женщины раздвинули Оливии ноги, и одна из них держала ее за лодыжки, пока другая прилаживала прут. Бегум тоже наклонилась посмотреть. Хотя акушерка работала быстро и осторожно, прут причинил Оливии боль, и она не смогла сдержать стон. Бегум наклонилась посмотреть ей в лицо, и Оливия взглянула на нее. Она и в самом деле очень походила на Наваба. Казалось, бегум было интересно изучать ее лицо, как и Оливии смотреть на нее. На мгновение они пристально смотрели друг на друга, а потом Оливия закрыла глаза, так как боль — там внизу — повторилась.
Бет Кроуфорд не позволяла себе говорить об Оливии, пока не прошли долгие годы, целая жизнь. Я не знаю, думала ли она о ней вообще все это время. Вероятно, нет: тетушка Бет твердо знала, где следует ставить границы не только в речах и поведении, но и в мыслях. Точно так же она не позволяла себе задерживаться мыслями на бегум и остальных придворных дамах по окончании ее обязательного тридцатиминутного визита. У нее не было ни малейшего желания раздумывать над тем, что происходило на женской половине дворца после ее ухода — когда уносили европейские стулья и дамы снова поудобнее устраивались на своих диванах. Бет ощущала, что у Востока есть свои секреты и свои загадки, и неважно, чего они касались — дворца ли, базара ли в Сатипуре или переулков Хатма. Все эти темные задворки жизни находились за пределами ее интересов и ее воображения, как и Оливия, коль скоро та перешла границу.
Единственным человеком, не пожелавшим молчать, был доктор Сондерс. Это он раскрыл тайну Оливии. Акушерки в Хатме хорошо справились со своей задачей, и выкидыш у Оливии начался той же ночью. Она разбудила Дугласа, и он отвез ее в больницу, а рано утром доктор Сондерс завершил начатое. Но он прекрасно знал, что такое «индийский аборт» и каким образом его осуществляют. Самым распространенным способом было введение прута, смазанного соком растения, известного только индийским повитухам. В свое время доктор Сондерс изъял массу таких прутов из женщин, которых привозили в больницу с так называемыми самопроизвольными абортами. После он встречался с виновницами лицом к лицу и выгонял их из больницы. Иногда он раздавал пощечины — у него были твердые взгляды на нравственность и на то, как ее блюсти. Но даже он признавал, что некоторым местным женщинам, появившимся на свет в обстановке невежества и антисанитарии, нужно делать поблажки. Для Оливии таких смягчающих обстоятельств не нашлось. «Ну что, милочка», — сказал он, глядя ей в лицо. Старшая медсестра, шотландка, родившаяся в Индии — вместе с доктором они содержали больницу в строгости и чистоте, — с мрачным видом стояла позади него. Оба были возмущены до глубины души, но доктор Сондерс еще и торжествовал, ибо оказался прав. Он всегда знал, что в Оливии было что-то испорченное: слабость и безнравственность, которую почуял и которой воспользовался Наваб (и сам такой же испорченный).
Никто не сомневался, что Наваб использовал Оливию в целях мести. Даже самый либеральный и сострадательный англо-индус, майор Минниз, тоже был убежден в этом. Как и Кроуфорды, и, очевидно, сам Дуглас (хотя никому не было позволено раздумывать о его чувствах), майор Минниз изгнал Оливию из своих мыслей. Она зашла слишком далеко. И все же долгие годы он размышлял не столько о том, что случилось, сколько о последствиях случившегося. Они только подтверждали его теорию. Позже, когда он ушел на пенсию и поселился в Ути, у него образовалось больше времени, чтобы обдумать этот вопрос, он даже опубликовал — на собственные средства — некий труд, не вызвавший большого интереса у читателей: монографию о влиянии Индии на европейские сознание и характер. Он разослал свое сочинение друзьям, и таким образом у тетушки Бет оказался экземпляр, который я прочитала.
Хотя майор, несомненно, сочувствовал Индии, его рукопись звучала как предупреждение. Он писал, что необходимо быть очень стойким, чтобы выдержать Индию. И самые ранимые, говорил он, всегда те, кто любит ее больше всех. Можно по-разному любить Индию и — за многое: за пейзаж, историю, поэзию, музыку, конечно, за физическую красоту мужчин и женщин, но все это опасно для европейца, если он позволяет себе любить ее слишком сильно. Индия всегда находит болезненную точку и нажимает на нее. И доктор Сондерс и майор Минниз говорили о слабой точке. Но если для доктора Сондерса это было что-то, а то и кто-то, отличавшийся безнравственностью, то для майора слабости были подвержены самые чувствительные, и часто — и самые достойные люди, и особенно — их утонченные чувства. Этих-то людей и находит Индия и утягивает на противоположную сторону, которую майор назвал другим измерением. Он также назвал это другой стихией, в которой европейцу жить непривычно, и поэтому, погрузившись в нее, он подвергается увечью или — как Оливия — гибнет. Да, заключил майор, любить и восхищаться Индией с интеллектуальной или эстетической точки зрения прекрасно (он не сказал — с сексуальной, хотя наверняка мог бы), но делать это следует с позиции европейца — зрелой и взвешенной. Никогда нельзя размякать (подобно индусам) от чрезмерных чувств, ибо стоит такому случиться, стоит превысить меру, как тут же возникает опасность, что тебя утянут на другую сторону. Таковы были заключительные слова майора — в них и состоял его вывод. Майора, который так любил Индию, так хорошо знал ее, который даже решил провести здесь остаток дней! Но Индия всегда оставалась для него противником, иногда даже врагом, которого нужно остерегаться и с которым, при необходимости, нужно бороться и вовне, и изнутри — чтобы преодолеть собственное я.
Оливия не вернулась к Дугласу, а, убежав из больницы, отправилась прямо во дворец. В последний раз ее еще не затуманенный образ встает не из писем, а со слов Гарри. Он был во дворце, когда она приехала. Такая бледная, сказал он, ни кровинки. (Еще бы, ведь она потеряла много крови из-за аборта.) Сатипур находится недалеко от Хатма — около пятнадцати миль, и Оливия ежедневно проделывала это путешествие на машинах Наваба. Но тогда, когда она сбежала из больницы, машины не было. Гарри так и не выяснил, каким образом она добралась до дворца, но полагал, что на каком-то здешнем виде транспорта. Она была в одежде местных жителей — грубом сари, какие носят служанки, — и напомнила Гарри однажды виденную им гравюру: «Побег миссис Секом от мятежников». Миссис Секом тоже была в местном одеянии, растерянная, с растрепанными волосами и перепачканным грязью лицом — и ничего удивительного, ведь она спасалась бегством от бунтовщиков Сикрора: спешила укрыться в британской резиденции в Лакхнау. Оливия тоже спасалась бегством, но, как пояснил Гарри, бежала в противоположном направлении.
Гарри уехал вскоре после этого. Он так и не понял, почему Наваб взял к себе Оливию. В любом случае, эта загадка — как и сам Наваб — выпали из поля зрения Гарри на многие годы. Чему он был рад. Если он и вспоминал время, проведенное во дворце, то всегда с неприязнью и даже с отвращением. И, тем не менее, он был очень-очень счастлив там. Потом, в Англии, ему казалось, что счастье это было для него чрезмерно. Теперь единственное, чего ему хотелось, — это тихо жить с матерью в квартирке в Кенсингтоне. Позже, после смерти матери, у него поселился его друг Ферди — бросил работу в прачечной, чтобы ухаживать за Гарри. Ферди познакомился и с Навабом, но лишь спустя многие годы; к тому времени Наваб, по мнению Гарри, сильно изменился. Обстоятельства его тоже изменились, и теперь, приехав в Лондон, он не останавливался в «Кларидже», так как был довольно сильно стеснен в средствах. Возможно, поэтому он не взял с собой Оливию — не мог себе этого позволить, или же она и сама не захотела ехать. Она больше никогда не приезжала в Англию, а жила в доме в горах, который Наваб купил для нее.
Когда я сказала Маджи, что уезжаю из Сатипура, она спросила:
— Вместе с Чидом? — Отъезд Чида в Англию ее позабавил, как и все с ним связанное. — Бедный мальчик, — сказала она, — пришлось ему бежать. — Ее широкие плечи тряслись от смеха.
Я уверила ее, что вовсе не убегаю, а, наоборот, двигаюсь дальше — в горы. Ей это понравилось. Тогда я набралась смелости и спросила — а я уже давно собиралась, — что именно она делала со мной в тот день, день несостоявшегося аборта. К моему облегчению, ничего не произошло, но мне казалось, захоти она, ее попытки увенчались бы успехом. Что она сделала? — спросила я. Она, конечно, так ничего мне и не сказала, но ее лукавый смех означал, что и она не без греха. Я вспомнила, как она сидела там — сверхъестественное существо, обладающее сверхъестественными силами, которые, как мне теперь казалось, она использовала не для того, чтобы прервать мою беременность, а чтобы я до конца ее прочувствовала.