Жажда боли
Шрифт:
Дом пономаря они находят по слабому свету, просачивающемуся сквозь стекло окна на первом этаже. При звуке их шагов свет движется к двери, и им открывают прежде, чем они успевают постучать. Мать Сэма стоит в дверях со свечой в руке.
— Надеюсь, он вас не очень обеспокоил, доктор.
И мальчику:
— Разве можно причинять доктору столько беспокойства — провожать тебя в такую даль среди ночи!
Дождавшись ребенка, она наконец успокоилась и уже не слишком сердится.
— Прошу вас, не ругайте его, — говорит Джеймс. — Это я виноват. А прогуляться в такую ночь мне совсем нетрудно.
— Видит Бог, вы слишком добры к нему, — она слегка приседает, кланяясь, что заметно лишь по колыханию огонька свечи.
Несмотря на теперешнее положение доктора — обыкновенного приживалы в пасторском доме, — по его манере вести себя чувствуется, что он человек незаурядный, даже, быть может, знатный, а потому, по крайней мере в ее глазах, он предстает важным господином. И как трогательно он дружит с Сэмом. Хорошо, что ее сын знается с человеком, от которого так и веет светом и теплом.
— Пройдите в дом и выпейте чего-нибудь на дорожку.
— Не смею стеснять вас в столь поздний час, миссис Кларк…
Но он уже идет следом за ней и горящей свечой в дом, мимо удлинившейся за счет своей тени шляпы спящего пономаря, чей храп доносится до них, как только они располагаются на кухне. От тлеющих красных угольков в очаге идет приятный жар.
Этот дом лишь чуть-чуть поменьше того, в котором Джеймс провел свое детство в Блайнд Ио, и очень многое в нем — скромные, неказистые вещи, букет разнообразных запахов, игра света на начищенных поверхностях — знакомо ему, как собственное лицо.
Миссис Кларк приносит кружку мужа, наполненную элем, и ставит перед гостем. Себе она налила небольшую рюмку имбирного вина. Сэм же, стоя как ливрейный лакей за плечом у Джеймса, пьет молоко из деревянной чашки.
— Ваш супруг в добром здравии?
— Да, сударь, спасибо. Но ему, знаете ли, надо высыпаться. Он говорит, что от работы с таким количеством уснувших вечным сном у него до этого дела аппетит разыгрался.
— До какого дела, сударыня?
Неожиданное тепло после морозного воздуха нагнало на Джеймса дремоту. Миссис Кларк вспыхивает.
— Я о сне, доктор, только о сне, — она смотрит на сына и вдруг заливается смехом. — Это он так шутит, доктор.
— Нет на свете профессии, в которой не было бы своих особенных шуток. К несчастью, шутки людей, посвятивших себя медицине, пожалуй, самые грубые. Близость к страданию других порождает юмор скорее жестокий, нежели по-настоящему комический. Он возникает как защитная реакция на ужасы болезни, но постепенно становится у этих джентльменов чем-то обыденным.
— Уверена, о вас такого нельзя было сказать, — говорит миссис Кларк. В беседе с доктором ей всегда приятно ждать, что он проявит какую-нибудь нескромность.
— Нельзя, сударыня, это верно, ибо страдания других меня нисколько не беспокоили. Я воспринимал боль лишь постольку, поскольку существовала зависимость между ее остротой и платой, которую я мог получить за избавление от нее.
Джеймс проговорил это, уставясь глазами в стол, но затем посмотрел на миссис Кларк,
— Вы, конечно же, знали свое дело лучше прочих, доктор.
— В этом можете не сомневаться, сударыня. Я был — и это не пустое бахвальство — единственным хирургом среди всех знакомых мне докторов, чья превосходная репутация не была дутой. У большинства были такие языки и такая способность фантазировать, что скандал в кабаке превратился бы в их устах в осаду Трои; что до истинного врачевания, то с тем же успехом больного мог пользовать и гусь. Золотые шпаги и сердца из дешевой меди. — Он останавливается, улыбаясь, чтобы подавить гнев, зазвучавший было в его голосе. — Теперь вы видите, сколь немилосерден я к своей прежней профессии. Однако среди докторов встречались и хорошие люди, да-да, и даже женщины. Те, кто умел утешить, не вселяя напрасной надежды. Правду сказать, миссис Кларк, мы совсем немного можем сделать, совсем немного. Мы рождены и слишком поздно, и слишком рано — между тайным искусством старого мира и открытиями века грядущего. У меня был талант, сударыня, в основном хирургический. Но я никогда не мог рассматривать… — Он поводит руками в воздухе вокруг своей кружки. — У меня никогда не было того особого внимания к страданиям людей, каковое отличает целителей истинных.
— Слишком уж вы жестоки к себе, доктор.
Джеймс качает головой:
— Нет, сударыня, всего лишь справедлив. Я был хорош в очень ограниченном смысле. Поразительно искусен — да, но никто и никогда не искал у меня сострадания.
Слова эти звучат столь весомо, в его интонации появляется такая твердость, что миссис Кларк нечего возразить.
— Кажется, у вас есть сестра? — спрашивает она после долгой паузы.
— Было две.
— Они…
— Да. Та, что была красивой, Сара, умерла еще ребенком вместе с моим братом. А другая, наверно, еще жива. Моя Лиза. Во всяком случае, о ее смерти мне ничего не известно. Мы не виделись с детства.
— А вы говорили, что все померли, — вмешивается Сэм. — Что вы один на свете.
— Тише ты, — прерывает его мать, боясь потревожить столь хрупкое настроение Джеймса.
— Я так сказал, Сэм? Ну, значит, я был не слишком далек от истины.
Джеймс замолкает. Миссис Кларк ждет продолжения, а потом с надеждой говорит:
— Может, вы еще с ней увидитесь.
— Не думаю, что она будет рада. У нее нет причины любить меня.
— Сестре не нужна причина, чтобы любить родного брата, доктор. Это ее долг.
— О долге и речи быть не может. Я дурно обошелся с ней.
— Но вы ведь были еще мальчиком. Мальчики часто поступают дурно по отношению к своим сестрам. Господи, как подумаю, что творили мои братья. И все же мы, можно сказать, дружим.
Джеймс качает головой:
— Я не решусь даже взглянуть на нее.
— Ну тогда ей захочется посмотреть на вас, на свою плоть и кровь.
— Это невозможно.
— Прощение — великая вещь, — говорит миссис Кларк, — для тех, кто умеет его почувствовать.