Жажда боли
Шрифт:
— Вы хотите сказать, я должен одновременно и рисовать, и как бы не делать этого.
— Именно, — подтверждает Джеймс. Потом, заметив озадаченное выражение лица пастора, прибавляет: — Может, мы мало выпили сидру?
Каждый делает три больших глотка. Кувшин отзывается странным полым звуком. Отрыгнув, пастор погружает палец в открытую чернильницу и рисует неровную петлю, почему-то похожую на луну.
— Великолепно!
Они долго сидят молча, пока несколько звезд не исчезают за узорчатой линией дубовых крон.
— Доктор Дайер, хочу поздравить
— Ежели я и поправляюсь — не скажу, поправился, пока не скажу, — то только благодаря вашей доброте, доброте вашей сестры и всех домашних…
— И Мэри…
— И Мэри, конечно. Ее повадки могут показаться странными. Но ведь вы немного представляете себе, кто она такая. Вы первый увидели ее. В определенном смысле она обязана вам жизнью.
Пастор кивает головой, вспоминая: факелы, собаки, фигура беззвучно бегущей женщины.
— По-моему, — говорит Джеймс, — она верно определяет характер человека. И привела меня сюда не случайно.
— Такое признание мне очень дорого, доктор. Вы знаете, что можете оставаться у меня — и вы и Мэри — сколько пожелаете. В комнате, которую вы теперь занимаете, можно сделать кое-какие перестановки, дабы она стала более уютной. Что же до Мэри, — продолжает он, немного выделив голосом последнее слово, — то она, думается мне, хорошо устроилась в комнатке рядом с Табитой.
— Мы оба превосходно устроились. Но мне кажется, я должен объяснить вам… То есть вам, наверное, не совсем понятно…
— Признаюсь, это так. Но не требую никаких объяснений. Сперва мы должны убедиться, что вы окончательно выздоровели. Нога все еще беспокоит?
— Да, немного. Это очень старая травма. Как и на руках. Теперь боль не столь ужасна. Я к ней почти привык.
— Простите, доктор, но когда-то, мне кажется, вы были неподвластны ее клыкам. Я говорю о боли.
— Вам не «кажется», ваше преподобие. Я ведь никогда не притворялся. Все было именно так, как я рассказывал. Никогда в жизни ни одной секунды не испытывал я физического страдания… до Петербурга. Мне становится трудно поверить в это самому. Достаточно будет сказать, что теперь я наверстываю то, чего не испытывал ранее.
— Стало быть, его больше нет?
— Кого, сударь?
— Прежнего Джеймса Дайера.
— Совсем нет.
— И вам не жаль его исчезновения?
— Иногда я думаю о той неколебимой уверенности в себе, которой я обладал благодаря своей невосприимчивости к боли. А нынче я стал почти трусом. Меня все время гложет отвратительный страх того или иного сорта. И ежели раньше я был как никто другой свободен от сомнений и колебаний, то теперь я терзаем ими постоянно. Ха! Я с полчаса думаю, какой утром надеть кафтан, а, как вам известно, у меня их всего лишь два.
— Ну, это пройдет. Это просто следствие вашего… плохого самочувствия.
— Не знаю. Я весь переродился, обрел иное «я», коему слабость свойственна в той же мере,
— А не свойственна ли этому новому «я» также и некая мягкость и нежность?
— Весьма возможно. Я еще плохо понимаю, кто я есть и что мне от себя ожидать. Конечно, дни, проведенные со скальпелем в руке, канули безвозвратно. Может, я заработаю шиллинг-другой своими картинами?
— Леди Хэллам помнит вас по вашему пребыванию в Бате. Она говорит, вы имели замечательную репутацию.
— У меня было их несколько, и очень мило со стороны леди Хэллам помнить обо мне, хотя, боже правый, как бы я хотел, чтобы мое прошлое «я» было забыто, словно горстка праха.
— Мы не станем преследовать вас воспоминаниями о прошлой жизни, доктор. В конце концов, человек имеет право меняться. Многие оказываются зажатыми в своей старой шкуре, которую лучше было бы сбросить.
— Как это делают гадюки? Надеюсь, сударь, вы не сбросите свою старую шкуру.
— У меня не хватило бы мужества, хотя, по-вашему, это слабость.
— Но мне не пришлось выбирать.
Пастор чувствует, что их беседа в лесу обрела особую сердечность, и, ободренный этим обстоятельством, говорит:
— В России, в покоях на Миллионной, я был свидетелем чего-то такого, что…
Подняв вдруг руку, Джеймс подается вперед и всматривается в темноту, словно в летней ночи он увидел нечто огромное и неуловимое, нечто, подающее какой-то знак, который ему тотчас же надобно разобрать. Пастор, посмотрев в ту же сторону, видит лишь семейство зайцев с серебрящейся в лунном свете шерсткой, которые резвятся в траве шагах в десяти от них. Глядя Джеймсу в лицо, он спрашивает:
— Что такое, сударь?
Джеймс принимает прежнюю позу, медленно качает головой и, втянув носом воздух, берет кувшин.
— Призраки. Всего лишь призраки. Так вы говорили?..
— Пустое, сударь. Совсем пустое.
Глава восьмая
1772
1
— Миссис Коул, — утирая рот, обращается к экономке преподобный Лестрейд, — вы умеете не только замечательно смеяться над моими рассказами, но еще и готовить самых сочных голубей на свете. Право, не знаю, что бы мы без вас делали. Доктор Дайер, вы, без сомнения, поддержите меня?
Джеймс поднимает бокал:
— Миссис Коул — самая лучшая стряпуха в Девоне. Истинный художник!
— Верно вы говорите: художник! — наполняет бокал пастор. — Вы, доктор, нашли подходящее слово. Табита, милочка, передай-ка креветок. Благодарствую. А теперь скажи мне, этот твой сержант собирается посетить нас до отплытия к своим Америкам?
— Дай бедняжке спокойно пообедать, Джулиус, — говорит Дидо.
— Разве она не может спокойно обедать и разговаривать? Я просто задал вопрос. Меня интересует судьба этого парня. Он хороший ботаник. Вы хоть знали об этом? О розах ему известно абсолютно все.