Жажда
Шрифт:
– А другие у тебя есть? Там, в твоей сумке?
Я уставился на него и говорю:
– Рисунки, что ли?
Он говорит:
– Ну да, рисунки. Тебя же из-за них сюда привели. Есть еще? Покажи мне. Или ты хочешь, чтобы я рылся в твоей физкультурной форме?
Он листал мои тетрадки минут пять. Потом поднялся из-за стола, подошел к окну, постоял там, вернулся и еще смотрел пять минут. После этого отодвинул всё от себя и сказал:
– А почему у тебя одни голые бабы? Озабоченный? Сколько тебе лет?
– Шестнадцать.
– А, ну тогда понятно, – сказал он. – Собери все, сядь вон туда у стенки и подожди. Мне тут надо еще кое-что закончить.
Первый раз нормально не получается не потому, что нет опыта, а потому, что слишком долго ждешь. То есть
Нет, просто ты слишком долго ждешь. Поэтому нормально не получается. Ну и у нее, наверное, те же проблемы. Или девчонки не думают о таких вещах?
Короче, в итоге начинаешь рисовать. Сначала шею, потом плечо. Так и выходит. Сидишь, злишься на них и рисуешь. Затем берешь новую тетрадку. И потом еще.
Так что маме я не сумел объяснить – где шлялся после учебы. Не мог же я рассказать ей про эти рисунки и про то, что директор училища из-за них продержал меня у себя в кабинете часа три, а потом все равно никуда не отпустил, а вместо этого повел к себе домой. И по дороге раздавал всяким бомжам деньги и потом еще дал возле самого дома – они там ждали его целой толпой. Ну, может быть, не толпой, но человека три там было. И когда мы поднялись к нему на третий этаж, там уже сидела на лестнице какая-то старушка, и директор сказал ей – конечно, конечно, давай, заходи, я тебя уже давно жду, там на кухне очень много скопилось. И она на кухне долго звенела и потом ушла. И на спине у нее был огромный рюкзак, и директор сказал – не тяжело? Ты одна его как? Дотащишь? И старушка сказала, что – дотащу. И потом он достал какую-то книгу, показал ее мне и спросил: ты отсюда срисовывал свои рисунки? И я сказал: нет. Потому что я их не срисовывал. А рисовал просто из головы. Когда мне было фигово. И он сказал: точно не отсюда? И я сказал – нет. И тогда он мне отдал эту книгу и сказал: дома ее посмотри. Завтра придешь утром, часам к одиннадцати. И я сказал, что утром у меня контрольная и что меня завуч убьет. И директор сказал – не убьет. Иди домой и смотри книгу.
Но домой я все равно поздно пришел, и мама так и так начала ругаться. А я смотрел на нее и не мог ей ничего объяснить. Потому что у меня в сумке была эта книга. Не мог же я эту книгу ей показать! Там были такие рисунки, что ей бы совсем не понравились.
А Эдуарду Михайловичу они понравились. Или не понравились. Я не знаю. Но ему было интересно. Он схватил эту книгу у меня со стола сразу, как только вошел в комнату и начал ее листать. И лицо у него стало такое… Странное. А сам говорит: ты мать почему изводишь? С понтом, такой заботливый новый отец. Листает эту книгу и говорит: она, пока тебя ждала, чуть с ума не сошла. Собиралась уже в милицию звонить. А что это у тебя за книга? Я говорю: она же у вас в руках. Посмотрите на обложке. Там все написано. Он говорит: Гойя, Капричос. Это что, художник такой? Я говорю: я не знаю. Мне эту книгу директор дал. А он говорит: ну и рожи. Ты давай кончай мать изводить.
Я смотрю на него и думаю: посмотрел бы лучше на свою рожу. Не было бы тебя, я, может быть, по-другому бы всех этих теток рисовал. Не такими уродинами.
Потому что у меня они, правда, уродские получались. Но мне нравилось их рисовать. Посидишь, порисуешь – вроде немного легче.
А Эдуард Михайлович меня тогда уже очень плотно достал. Я даже от армии только из-за него потом косить отказался. Хотя многие откосили. Но он меня к тому времени достал по-настоящему.
Заходил ко мне в комнату, садился и разговаривал. Все время рассказывал, какой у меня отец был придурок, когда они были курсантами в одной роте. И как мама глупо себя повела, когда вышла за него замуж. Потому что отец бегал от нее и, даже когда она была беременная, целовался с какими-то девчонками прямо у нее под окном. И, когда она меня родила, он тоже исчезал все время куда-то. И как она однажды пришла к ним в роту и сказала, что ей нечем меня кормить. А мне тогда было два года. И отец мой был неизвестно где. И как они все чего-то собрали и накормили бедного и голодного мальчика. И как потом устроили отцу темную. Вернее, хотели устроить, потому что отец тогда уже был командиром роты, и он им сказал – ну, давайте. И они не стали. И вообще – какой он весь был плохой.
А Эдуард Михайлович был хороший. Потому что он не бросил мою маму в беде. И, когда она осталась одна, он сразу же откликнулся и готов был помочь. Хоть у нее уже и был вот такой оболтус.
И еще Эдуард Михайлович был очень умный. Потому что он первым понял, куда вся эта перестройка ведет, и кто такой Горбачев, и кому нужна вся их приватизация. Поэтому он из армии ушел как раз вовремя. А те, кто остался, они были полные мудаки. И американский президент – идиот.
Слушать Эдуарда Михайловича было одно удовольствие. Но я сидел и молчал. Хотя мне надо было делать уроки. Потому что мама попросила меня, чтобы я ей помог. И я помогал. Сидел и смотрел на него, как он роется у меня в столе. Не знаю, что он там искал. Их в армии, наверное, так научили.
Еще он писал письма в газеты. Во все, какие только мог купить. И на телевидение. А мы должны были его слушать. Однажды собирались в лес за грибами, а он увидел что-то по телеку и сразу начал писать. Мы ходили вокруг него и собирались. Потому что автобус до обеда был только один. Потом надо было ждать уже до без пятнадцати четыре. Но он разорался, и мама сказала: ну давай, Костя, послушаем. И мы сидели перед ним в своих сапогах и куртках.
А он говорил: нет, ты понимаешь, Светлана, какие они там дураки? Ты понимаешь?
Холодильник опустел через семь дней после того, как я отнес зеркало к Ольге. Или через восемь. Такие вещи трудно определить.
Я собрал в себе силы и переставил в него все, что было на полу и на окнах. Мне не нравится, когда она теплая.
Столько водки в одном месте я впервые увидел у директора Александра Степановича. Он вообще никогда не покупал бутылками. Договаривался с мужиками, и они привозили ему ящик. Чтобы не бегать взад и вперед.
– Меня мучает жажда, – говорил он. – Бесконечная жажда, Константин. Моему организму нужна жидкость. Или еще что-нибудь. Ты знаешь, я вырос в таком месте, где совсем нет воды. Ни речки, ни озера. Даже нормальной лужи не помню. И дождей не было почти никогда. Поэтому до сих пор хочется пить. Все время чувствую эту сухость. Дай мне вон тот стакан.
Он ставил передо мной пустые бутылки, посуду, какие-то башмаки, и я рисовал. А он пил свою водку.
Мне нравилось ходить к нему. В училище про меня забыли, и завуч в конце концов перестал отмечать мои пропуски. Однокурсники несколько раз приходили ко мне, спрашивали – как дела? Но я всегда говорил, что все нормально и что мы с директором работаем над моим дипломным проектом.
Мне нравилось, что он пьет свою водку совсем не так, как другие мужики. Отец всегда долго стоял с рюмкой в одной руке и со стаканом воды в другой. Готовился, собирался с духом. Потом вытягивал губы трубочкой и, прикрывая глаза, медленно втягивал в себя водку. Эдуарда Михайловича всегда передергивало, словно ему за шиворот положили лягушку.
А директор вообще никогда из рюмок не пил. Он наливал себе водку в толстый стакан и пил из него, как будто бы он действительно пил воду. Как будто ему просто хотелось пить. Как человеку, у которого пересохло в горле.
Он пил один стакан за другим, никогда после этого не выдыхая, смотрел на мои рисунки и не пьянел. Просто сидел напротив меня в своем кресле и говорил, чтобы я ничего такого себе не воображал.
А я и не собирался. Для меня это вообще было просто отмазкой. Уходишь из дома, а все думают, что ты пошел на учебу. Или не думают. Я не знаю. Потому что матери тогда на меня уже явно было плевать. Она приседала вокруг своего Эдуарда Михайловича. А я злился на отца за то, что он меня так подставил. Неужели нельзя было разок навалять этому дяде Эдику там, у себя в роте, чтобы он про маму забыл. Наверняка там были какие-нибудь нормальные другие курсанты.