Жажда
Шрифт:
– Нормально пьем. Просто надо привыкнуть.
– Ну ладно, – сказала она. – Это не важно. Я же тебе про детей начала… Ничего, что я так много про них говорю?
– Ничего. Мне интересно.
– Они же тебе брат и сестра.
– Да, да, я понимаю.
– Вот. А Славка совсем другой. Маленький такой, но уже упрямый. Учит какие-то английские слова. И никто его, главное, не заставляет. Говорит – надо для одной компьютерной игры, она только на английском. Еще в шахматы научился играть. Теперь мучит каждый день Николая. Говорит, что обыграет его через
Она опять улыбнулась.
– А Наташка как обезьяна все повторяет за ним. Хоть и старше его на три года. Подошла ко мне и спрашивает – как ходит конь? Буквой "г" через две или через три клеточки? А я не помню сама. Пришлось спрашивать у Славки.
Марина встала и прикрыла дверь.
– Правда, ссорятся иногда. Редко, но все-таки бывает. Позавчера Славка доставал из-под кровати мяч, а Наташка в это время ходила по комнате с закрытыми глазами. И сказала ему, что если наступит на него, то она не виновата. Ну и сразу же, естественно, наступила…
– А чего это вы тут закрылись? – сказал отец, заглядывая на кухню. – Я думал, вы телевизор смотрите.
– Я боялась, что мы громко говорим. Наливай себе чай. Я Константину про детей рассказываю. Уснули уже?
Отец посмотрел на меня и улыбнулся.
– Уснули. Славка мне, знаешь, что сейчас сказал? Говорит: «Какие-то ботинки у меня некомпетентные. Ты мне новые лучше купи». Представляешь, «некомпетентные»!
Марина засмеялась и махнула рукой.
– Года три назад он как-то проснулся и говорит: «А как произносится цифра, если сначала „один“, потом „восемь“?» Я отвечаю: «Восемнадцать». Тогда он продолжает: «До Нового года осталось восемнадцать лет». Я с тех пор ломаю голову, откуда он знал, сколько осталось дней, если даже не мог назвать цифру? И ведь точно восемнадцать дней оставалось.
– Он ждал подарки, – сказал отец. – Вспомни себя в детстве перед Новым годом.
– О, это было так давно…
Я смотрел на своего отца – как он наливает себе чай, кладет в него сахар и садится к столу; на его жену, которая смотрит на него и смеется; на кухонный стол с конфетами под низким розовым абажуром; на свою синюю чашку, в которой остыл чай; на пластмассовый пистолет, забытый на другом конце стола Славкой, я смотрел на все это, и в голове у меня появлялись странные мысли. Вернее, не мысли, а одна мысль. Даже не мысль, а простой вопрос.
Почему?
Я смотрел на них и думал: почему со мной получается так? Почему одни горят, а других выносят? Почему отец, который у меня был, в итоге достался другим детям? Почему человек, которого я хотел иметь своим отцом, бросил меня и уехал куда-то на Черное море? Почему тот придурок, который теперь называет себя моим отцом, так достал меня, что я целых полгода не могу найти сил, чтобы увидеть свою мать?
Впрочем, для одного «почему» всего этого было, наверное, слишком много. Одним вопросительным знаком явно не обойтись.
Утром Генка приехал один. Сказал, что Пашка решил добираться на электричке. Я сел рядом с ним, и мы поехали. За десять минут он не произнес ни слова. Это было совсем непохоже на Генку, но мне было не до него. Я думал о своих новых родственниках.
– Блин, да выброси ты ее! – подал он наконец голос, увидев, что я опять поднял с пола ту синюю книжечку, которую нашел у него в машине вчера.
Я промолчал и снова открыл ее наугад: «Народ сей ослепил глаза свои и окаменил сердце свое, да не видят глазами, и не уразумеют сердцем, и не обратятся, чтоб Я исцелил их».
– Слушай, – сказал я. – А чего ты темные очки надел? Солнца же нет.
Генка повернул ко мне лицо на секунду, но ничего не ответил.
Пашка стоял у входа в метро и смотрел прямо себе под ноги. Он тоже был в темных очках. Как будто слепой. Только у него были очень большие очки. Как у фотомодели. Может быть, у жены взял.
– Вы что, прикололись? – сказал я, когда он сел в джип. – На фига вам очки? Сегодня же нет солнца.
Пашка ничего не ответил. Генка переключил скорость и нажал на педаль.
– Подожди-ка, – сказал я. – Постой. Останови машину.
– Ну чего? – Он снова повернул ко мне лицо.
Я быстро протянул руку и сдернул с него очки. Под левым глазом у него был синяк. Глубокого фиолетового цвета.
– Ты чего, сдурел? – сказал он, выхватывая свои очки у меня из рук. – Крыша поехала?
Пашка отвернулся к окну и даже не смотрел в нашу сторону. Молчали, наверное, минуту. А может быть, целых две.
– Ну и кто кому навалял? – наконец сказал я, стараясь говорить тихо. – Выяснили, – кто круче?
Они молча смотрели прямо перед собой. Ни один из них не произнес ни слова.
– Очки надели, – продолжал я. – Очки надели, чтобы никто не увидел, что у вас на лицах. Чтобы все думали, что у вас с лицом все в порядке. Просто глаза болят. Ослепли от яркого солнца. А мне какие очки, блин, надеть? Мне, блин! На мою, блин, вот эту рожу!
Я сам не заметил, как заорал.
– На фига вам эти очки? Вас что, ваши дети боятся? Вашим женам противно на вас смотреть? Это вас, что ли, соседи зовут, когда у них дети не хотят спать? Или, может, с вас тельняшку вместе с кожей снимали? Вырезали ее по кускам, потому что она, сука, прямо в тело вросла. Вплавилась туда как родная. Если бы вы знали, как задолбали вы меня своими бабками, своим молчанием, своими рожами. Как вы меня задолбали! Я не понимаю, на фига вам нужны очки? Вам-то что за очками прятать?
Я замолчал. Мы просидели так минут пять. Потом Генка покашлял и снова включил скорость.
– Ну что, поехали? – сказал он. – Чего теперь сидеть? Серегу искать надо.
В детстве часто дерешься с друзьями. Сцепишься с кем-нибудь в подъезде и стукаешь его головой об ступеньки. А наверху соседи ключами бренчат.
Не потому, что ты его ненавидишь, а потому, что он всегда рядом. Просто так получается.
Что вообще остается от детства? Сны, в которых ты подходишь к своему первому дому и пытаешься открыть дверь, зная, что там – никого? И ты опять такой маленький, что до ручки не дотянуться. Запахи?