Жду тебя с Великой Любовью
Шрифт:
«Рождественский майдан,
Пятница, 28 ноября 41 г.
Голубка моя Рушенька! (Руша, Рушенька – это, наверное, сокращенное от «Тамаруша»; в письмах вообще очень много нежных слов и признаний в любви, интимных подробностей, потому что эти двое истинно любили друг друга, что доказали всей последующей жизнью, – но я опущу эти не нам с вами предназначенные слова; и сама старалась, в подлинных письмах на них наткнувшись, отводить взгляд: пусть они навсегда принадлежат тем, кто их писал и читал. – Н.В.)
Тревога за тебя и за маленькую нашу дочку не покидает меня. На сердце тяжело от неизвестности всякий раз, когда я возвращаюсь мыслью к тебе, моя радость, когда думаю о судьбе твоей и Оли, когда думаю о том, что, возможно, вы еще не достигли Кинель-Черкассов, что так много шансов нашей малютке простудиться и еще больше захворать во время путешествия. (…) Я не писал никому,
Я боюсь, ненаглядная моя женушка, дорогая моя супруга, что много горя выпало на твою долю, много испытало нежное твое сердечко… Да и кончились ли эти испытания?! Но ты будешь жива и здорова сама и сбережешь дочурку мою…».
Итак, по дороге в эвакуацию Тамара все-таки повидалась с мужем, но испытания, увы, только начинались. А уж как ей удалось сберечь «дочурку» – знает только Бог, потому что не обо всем, повторюсь, она мужу писала…
Не писала, например, – да и цензор бы все равно вымарал! – о том, что в грязную дыру под названием Кинель-Черкассы эвакуировались не только мирные жители, но и военный завод, немедленно ставший объектом налетов фашистской авиации. Завод охраняли, естественно, зенитки – и немецкие самолеты особенно близко к нему не подпускали: лупили почем зря. Но немцы, как известно, народ педантичный, и, если уж что в голову заберет… Летали и летали, хотя и понятно было, что завод практически недосягаем. Но не везти же бомбы обратно, в конце-то концов! Поэтому истинные арийцы сбрасывали их на крыши мирного поселка – и на головы женщин и детей, под тревожный рев заводского гудка (сирены – это в городах!) метавшихся по улочкам в поисках укрытия… Спустя семьдесят один год после Нюренбергского процесса мы, конечно, уже не удивляемся, в очередной раз читая о том, как белокурые и голубоглазые наследники и пользователи великой немецкой культуры, опечаленные тем, что боевое задание в очередной раз бесславно провалено, из пулеметов расстреливали со своих самолетов мирных жителей, которые спасались от них в камышах, поздней осенью – по горло в ледяной воде Большого Кинеля… (Насчет культуры: Гёте, Шиллер, Бетховен, Бах, Вагнер, кто там еще… – интересно, предполагалось, что они одобрили бы это? А мой любимый Кнут Гамсун, написавший бессмертный «Голод», норвежец, назвавший в своем некрологе Гитлера «борцом за права народов» – он тоже считал, что это было нормально?) Стоя в этой неширокой реке в конце ноября, когда уже вода начинала схватываться первым льдом, бабушка держала мою завернутую в теплое одеяло будущую маму над головой – и молилась. Сверху строчили пулеметы, но закрыть ребенка собой Тамара не могла: кругом было по грудь воды. Она даже не могла молиться о том, чтобы убили ее, а не дочь: в таком случае малышка бы неминуемо утонула… Не попали ни в кого. Об этом Димитрий узнает только после войны; его полагалось щадить: ведь это он – герой, воин, а она кто? Просто женщина, спасающая свое дитя, – ничего необычного.
* * *
«Пятница, 19 декабря 41 г. Рождественский майдан.
Моя родная, горячо любимая!
Почему же ты ничего мне не пишешь? Разве ты не знаешь, что ты мне дороже всех не свете? Что же с тобой случилось? Пойми, как невыносима мне мысль об этом! Ты и прекрасная дочка моя – ведь это все для меня! Чем больше проходит дней – тем больше тяжелых сомнений закрадывается мне в сердце. Нет, вы не попали в Киннель-Черкассы, хотя я и пишу сейчас туда. Но вы и не в Горьком, вы куда-то уехали, но куда – Бог весть… Маленькая дочурочка моя! Где же ей-то перенести все мытарства, которые выпали на вашу долю! Горький, как мне рассказали, 4 и 5 ноября пережил тревожные дни, подобные московским. И это как раз в то время, когда вы там были! С трудом заставляю себя заниматься своей повседневной службой – все валится из рук. Представляю себе все ваши мучения и беспокойства…».
Дедушка, конечно, понимал, что его жена и ребенок не на курорте, но весь объем постигшего их бедствия он долго еще и представить себе не мог. А тем временем его дорогой «Руше» в нетопленой крестьянской избе, где она квартировала с матерью и маленькой Оленькой, приснился вещий сон. Она вновь увидела себя, стоящей среди камышей под пулеметным обстрелом, только кругом была не вода, а глубокая черная грязь, и в этой грязи на глазах ее с воплями тонули люди – женщины, дети, военные – их просто засасывало вглубь, несмотря на крики и сопротивление… Тамара же могла только сначала прижимать к себе дочку, потом – поднимать ее все выше и выше, а грязь все прибывала – вот-вот захлестнет совсем! И тут прямо перед молодой бабушкой появился седой бородатый старичок с охапкой жердочек под мышкой и, не говоря ни слова, кивком позвал за собой. Жердочки свои он стал класть молодой женщине под ноги одну за другой, образовалась некая хлипкая гать, по которой Тамара и пошла – осторожно-осторожно. Так и шла, оскальзываясь и еще крепче обнимая ребенка, не отрывая глаз от спины аки по суху идущего вожатого, что иногда оглядывался и будто призывал не сомневаться…
* * *
С января 1942-го переписка супругов кое-как наладилась. Димитрий сначала оказался в Лукьянове, захолустном городке, где стояла его ремонтная часть (кажется, ремонтировали танки, но по цензурным соображениям подробно он об этом не писал, а когда писал, то цензор не дремал – вымарывал). Ну, а в Кинель-Черкассах продолжались проблемы – к счастью, хотя бы налеты, очевидно, прекратились, так как немцы к тому времени уже получили весьма ощутимый пинок под Москвой. Маленькая Оля переболела коклюшем – представляю себе, каково это было в условиях зимы в деревне (жили не в самой Кинели, а в ближней деревеньке). Вместе с Тамарой и ее матерью эвакуировалась и мать Димитрия со своей взрослой дочерью Марией, которую Димитрий в одном из писем к жене пожалел за то, что она не знала радостей любви. Действительно, если подумать – как же они с Тамарой были богаты в те дни! Могли даже пожалеть кого-то… Ведь если просто знать, что ты любишь и любим, – насколько легче преодолеваются любые трудности! Это снова трюизм – но правда же… Денег у Димитрия не было, аттестат ему не выплачивали, поддержать семью он никак не мог, просил лишь продать все его вещи, кроме линейки и готовальни… Кстати, его старая роскошная готовальня в потертом кожаном футляре, где на полуистлевшем синем бархате лежат дивные, таинственные стальные орудия не моего труда, уцелела – и у меня сейчас… Та ли – непроданная? Хочется верить… А моя восьмимесячная мама играла ложечками вместо игрушек, о существовании которых и не подозревала, – это тронуло до глубины души ее молодого отца…
И вот первая ирония судьбы: Димитрий отправлен в Москву ждать назначения – а Тамары там нет! Не уехала бы – жить им хоть месяц вместе!!! Но не судьба… В письмах всё фамилии, фамилии общих знакомых: один на ответственной работе, другой убит, а жена его уже в новом браке… Ночная бомбежка… Скудное питание… Но вдруг дедушка получает деньги сразу от нескольких родных – и… Кто-то, наверное, осудит: жена и дочь меняют одежду на еду, а он взял – и пошел в ресторан! Я бы, кстати, точно так же на его месте поступила, потому что ресторан тут, уверена, – не просто ради сытной еды появился, а чтобы вновь обрести простое, подзабытое чувство: я – человек, а не униженная тварь. Почти что: «Тварь я дрожащая или право имею?». Имел – уверена. И на театр тоже. Только как было Тамаре в прокопченной избе, хрестоматийно погребенной в снегу, читать про это?
Московский ресторан «Арагви» образца марта 1942 года:
«Я позволил себе даже некоторые дополнительные расходы в виде посещения ресторана «Арагви» с целью дополнительно покушать. Это удалось сделать, простояв два часа в очереди. Подают первое, второе (обычно плов) и стакан виноградного вина. Стоимость такого обеда от 16 до 20 рублей. Сегодня же я пошел в театр им. Немировича-Данченко и слушал «Риголетто». В этом заново отстроенном театре я был в первый раз, и он мне очень понравился. Я слушал эту оперу по радио неоднократно, но никогда не видел. Драматизм ее вновь потряс меня. Я очень люблю Верди…».
И через все письма – насквозь, рефреном:
«Я никогда не бываю один, ты всегда со мною – мой Ангел-Хранитель».
Все это время в Москве Димитрий, никогда не умевший сидеть сложа руки, работал над каким-то военным изобретением (вновь без подробностей: цензура!), сделал чертеж при огарке свечи, сдал его в бюро изобретений. Позже, уже в Казани, он узнает, что изобретение принято и утверждено… Там, получив, наконец, свое назначение, он проходил подготовку на должность помощника командира танкового подразделения (батальона или бригады) по техчасти… Как истинный мужчина, цельный и строгий к себе человек, Димитрий рад был надежному и полезному делу в руках, истово принялся за него… Весна, май… Все-таки, думалось ему, им там полегче стало – да и доченьке исполнился годик – «большая»…
«Думаю, что в Кинели очень привольно, особенно для маленькой Оли. Она, наверное, уже освоила технику хождения. Непременно вышли ее папе ее фотографию, столь давно ему обещанную».
Может, ему показалось, что жизнь налаживается?
* * *
А тем временем в Кинель-Черкассах…
«13 апреля 1942 г.
…Была сама больна, а последнее время была сильно больна моя дочка. У нее одновременно с прорезыванием зубов был грипп в тяжелой форме. Все время была у нее очень высокая температура. Несколько ночей она совсем не спала, да и днем не спала. Я ее не спускала с рук, день и ночь ее держала. Я так опасалась за нее! (…) Здесь есть очень плохие люди, просто какие-то звери, и жить рядом просто невозможно. Ты, любимый, пиши мне чаще, а то я на самом деле начинаю думать, что ты забыл меня. Но нет, я стараюсь убедить себя, что ты очень занят, и у тебя не остается времени написать мне….