Железная кость
Шрифт:
— А чего хотел Крупп, когда делал свои бронеплиты для вермахта?
— Ты б полегче с такими сравнениями.
— Ну так я тебе смысл. Я хочу оборонный заказ. Закрепить отношения. То, что я показал, — это только зачаток колоссальных возможностей роста. Стан «пять тысяч» построю — это будут подлодки и авианосцы. Все, что мне нужно для того, чтобы поставить вот такую броню на поток, — это скидка всего на две вещи: электричество и перевозки. Ну какая вот разница, кто богатеет, если вместе со мной сильнее становится, ты же сам понимаешь, страна.
Технология сборки изделия простейшая: создается еще один холдинг с участием госкапитала, назовем его, скажем, «Оборонмашресурс», и у этого холдинга 75-процентный(!) дисконт от всех естественных монополистов, для «Русстали» — разрыв электрической и железнодорожной блокады окончательно и
Два с половиной месяца ждал от правительства ответа по своему сталепрокатному всему, и ночью, американской небоскребной пылающей ночью в пустынном сьюте «Мариотта» прозвенел сигнал телефонного вызова в Кремль: поднимали их всех, крупный бизнес стальной, алюминиевый, и взлетели «гольфстримы» и «боинги» над огоньками, золотой лягушачьей икрой мегаполисов, и Угланов вступил в самый чистый, по исследованиям авторитетных экологов, воздух в стране — сконцентрированный в кубе, в невидимо очерченном пространстве Ново-Огарева; в этом режущем воздухе, словно снимающем с каждого старый кожный покров, все у всех стало новым: позвоночник, глаза, «как идет человек»… Заходили когда-то сюда, великаны, игроки высшей лиги, свободно… А теперь ненадежно, нетвердо рассаживались за овальным столом, согласуясь с именными табличками, и не спрятать, как бьется под прозрачной кожей тревожная кровь, как вспухают в мозгу подозрения-догадки, что «он» мне приготовил, что решил про меня, и как плавятся в черепе предохранители «я же с властью не бился, всерьез не грубил». И явление им «самого» — с чуть утиной верхней мягкой губой, даже с лопнувшим, видимо от недосыпа, сосудцем в глазу, но другого, другого при всей простоте, несомненной обычной телесной природе позвоночного млекопитающего — куска огненной плоти, источника окончательной силы и правды всех русских. И не важно, что эта абсолютная сила — не сам он, средних лет, с несуразным лицом человек, а ему ее дали… И с тронного места, из единственной точки пространства защелкал, зазвенел его голос — часовым механизмом, машинкой раздачи всех наград и смертей… И дошел до Угланова: познакомился я с предложением вашим, Артем Леонидович, кто не знает, по запуску броневого листа, и оно показалось нам очень привлекательным и перспективным… — подкатывали слова, поднявшейся водой снимая Угланова с блокадного сидения, — все развернулось и направилось туда, куда хотел и разворачивал Угланов.
И еще даже больше, чем Угланов хотел: с каким-то жадно-уважительным вниманием к его, углановскому, личному кроветворению президент спросил: «А какие еще на сегодня у вашей компании проблемы? Что у вас там по стану „пять тысяч“?» И Угланов почуял: может бесповоротно он сейчас продавить свою правду. И — хотя что-то тронуло стужей череп: не проси, всех озлобишь, слишком многие в «системе» пойдут на снижение своих аппетитов и тебе не простят — засадил до упора стамеску в приоткрытую щель: не дают мне построить «пять тысяч», защемили и душат, ОМК — своим властным ресурсом.
Президент (перестав вдруг мигать и нажав на Артема глазами, привыкшими повсеместно встречать пустоту, когда давит на кого-нибудь он, и слегка удивленными, что Угланов исчез не мгновенно, не весь):
— А быть может, вы просто не привыкли к открытой конкурентной борьбе? Все никак не отвыкнете от залоговых аукционов?
Он, Угланов (уперто):
— В конкурентной борьбе я давно б уже наглухо всех участников заперцовал, извините.
Президент:
— Выражения у вас интересные — «заперцовал».
Угланов:
— Так было у кого учиться. Вот стране нужно что? Нужно, чтобы страна перестала закупать лист для труб у китайцев и немцев, заместить этот импорт чем скорее, тем лучше. Чтобы стан был построен, и не важно совсем, кем он будет построен, ОМК ли, Углановым, — важно только, какого он качества, да? Вот давайте сравним две компании по результатам и по прямым потерям для бюджета, коль скоро в капитале ОМК участвует государство. Себестоимость тонны самая низкая в Европе, одна из самых низких в мире — у кого? Мне ведь в отличие от ОМК, которая с госзакупок кормится, необходимы качество и демпинг, чтоб удержаться на всех рынках от Норвегии до Малайзии. Второе: в Могутове накоплен опыт просто исключительный по части холодного проката, там за мной двадцать тысяч отборных спецов, мы сохранили старое, мы вырастили новое поколение, и любого из них хоть сегодня можно к стану «пять тысяч» поставить, в Германии, в Канаде, где угодно — хоть вырви им глаза,
Все, дальше было нечего и некуда вворачивать, и президент с внезапной цепкостью, готовностью вчитаться в прибыльную схему:
— С собой у вас все данные по этому вопросу? Давайте сюда. — И получив, накрыв ладонью, освятив доставленную по столешнице углановскую папку: — Вы как будто заранее знали и мне это специально сейчас принесли.
Угланов:
— А это мое личное евангелие. Всегда ношу с собой.
Президент:
— Так, значит, за три года? За слова отвечаете?
Угланов:
— Абсолютно. Тридцать четыре месяца — наш срок.
Президент (предлагая присутствующим посмеяться нешутке):
— Приглашаете в гости к себе на открытие?
Угланов:
— Будем ждать вас в Могутове. Право запуска вам.
И оторвался от земли и уходил на огненных столпах под президентское: «Стройте свой стан совершенно спокойно. Только не думайте, что это означает, что у нас к вам вообще теперь больше не возникнет вопросов».
…Не мог уснуть от расширения собственного бытия, так распирала его сила и планету переполняло неисполненное. Он думал о рынках Европы: автомобильный лист «Русстали», идущий на конвейеры «Фольксвагена», «Рено» и «БМВ»; смешили «Миттал Стил» и «Арселор» — скоро другой сталелитейный великан подымется над миром и вышибет всем зубы русским кулаком.
И думал: он есть, теперь он действительно есть, а когда-то, с рождения загибался от страха не существовать, зачисленный в живые по ошибке, любовью двух уже не существующих, ни разу им не виденных людей, слишком легкий и слишком случайный, чтобы в нем осязаемо нуждался хоть кто-то.
2
Вот это у него обострено, вот это у него в первооснове. Еще был двухклеточным только мальком — и уже, изначально, с предопределенностью: ничего своего, никого из своих, сразу нет и не будет всесильных берегущих и греющих рук, единственного взгляда, сердца, которому ты важен, как никто, а каждый человек ведь должен обязательно быть нужным кому-то, как никто. Трудно смириться с тем, что за тобой, таким единственным, никто по-матерински не следит, передавая тебе все свое тепло, что никому не больно за тебя и никому тебя не жалко.
Он «не хотел» рождаться. По медицинской карте, раскопанной в подвале верхнеуральского роддома поисковой командой четверть века спустя, мать измочалила нутро и обескровела родовыми потугами непоправимо — маме делали кесарево, занесли в кровь какую-то абракадабру латиницей, не заметили сразу гноеродную мелочь в сокровенной ее женской тьме. Когда был вырезан из чрева, когда увесистый шлепок по сморщенной и красной маленькой спине прочистил ему легкие, отец его уже лежал в могиле. Мать не могла его, Угланова, коснуться, только смотрела на него через стекло в специализированной по инфекциям могутовской больнице и вязала из солнечной шерсти пинетки для Темочки: «пусть он желтеньким будет у нее, как цыпленок» — донесла, дожила передать медсестра.
Человек себя помнит с уверенностью только после пяти — и поэтому сразу: черноострожский детский дом совсем неподалеку от Могутова, от завода-циклопа, чудовища, вид на который изначально был ему открыт: ступы теплоцентрали и дымящие трубы от левого края до правого — там живут великаны, выдыхают огонь, там, за краем земли, по ночам всходит алое зарево — откровение, видение нечеловеческой силы, и мгновениями чуялось страшно: вот оттуда придут за ним и заберут, бросят в топку, сожгут, чтоб исправить ошибку его появления на свет, он смотрел на бетонные стены и трубы, на железных болванов и каменных баб и не знал тогда, что это промысел; завод — вот что увидел самым первым в жизни он, вот что ему запомнилось как первое, как то, что, показавшись один раз, уже не могло ослабеть и забыться.