Железный бульвар
Шрифт:
А для себя — для себя она сочиняла стихи:
Среди площадной и растленной — Из всех рупоров, наизусть!.. Ты вправду бываешь надменной, Лишенная голоса грусть…В новом Собрании сочинений Корнея Чуковского — пятнадцать томов. Лидия Чуковская вряд ли написала намного меньше. Не знаю, сколько на двоих досталось им счастья. Но виденья, непостижные уму, были у обоих.
Отец построил игрушечный рай для
Этого достаточно, чтобы и через двести лет их не забыли, чтобы заглянули даже в переписку.
Вдруг, внезапно, посреди низких подробностей так называемого литературного быта (увлекательнейших! битва бактерий под микроскопом! какие жалкие примеры негодяйства!) — мелькнут несколько слов будто другого измерения:
«У нас был еж. Он умер. Мы похоронили его. А он ушел из могилы через два часа».
2003
ЧТО ОСТАЕТСЯ
«Поздравляю себя! — написал Иосиф Бродский. — Сколько лет проживу, ничего мне не надо. Сколько лет проживу, сколько дам за стакан лимонада».
Получилось — 56. И счетчик сразу раскрутился обратно: вот уже натикал 14 сдачи. Так дешев лимонад. Все литераторы в подлунной завидуют Иосифу Бродскому. Особенно — поэты. Некоторые — до потери лица.
Не из-за Нобелевской, конечно, куда она денется — и не нужна на фиг.
А — как свалил. По-быстрому. По-американски. Успев сказать, что нельзя его больше любить, — и не дав ответить. А также никому не доставив долгожданного праздника носоглотки — с улыбкой искреннего прискорбия вздохнуть: увы! у нас непобедимых нет!
Ушел, как пришел, — последним гением. Что бы ни значило это слово, больше не нужное.
Самое главное — прежде, чем позабыл код доступа к тому участку мозга, где мысль иногда вдруг идет, как игроку — карта, и требует от внутреннего голоса неиспользованных частот.
И теперь ему даже юбилей не страшен.
Пускай изучают, на здоровье, — с кем спал и какие применял средства стиля.
Кстати о средствах: Бродский чувствовал единственность мира как его роковой изъян. И как залог неизбежно горестной участи человека.
Вечно мы ставим на комплексное число вида х + iу — и вечно проигрываем, потому что в реальности — не как в математике — у, увы, всегда = 0, и т. и. мнимая единица (i)не пляшет.
Некоторым умам это причиняет боль. Бродский описывал мир как боль и представление. Не как то, что есть. А как то, что нам остается. Если из всего вычесть всё, чего нет, останется только то, что есть, — и это всё. За каждой вещью тянется подобный тени темный след одного из модусов ее небытия.
Я думаю, с Бродским случилось вот что. Всю жизнь он наугад набирал номер Создателя Вселенной. После стотысячного гудка раздался щелчок, и автоответчик сказал: меня нет.
Как странно — только
Ему прислали.
24 мая 2010
СТАРОСТЬ И ДРУГИЕ
Старость — самая продолжительная часть жизни — начинается с того, что ваше физическое тело, то есть занятая его объемом часть пространства — перестает отражать зрительные лучи. Люди вас не видят, смотрят буквально сквозь. Сперва лица противоположного пола и возраста, за ними все остальные. Черт их знает почему.
Это обескураживает — особенно если вы и прежде не привыкли блистать и впечатлять: не блистали, не впечатляли, но тем не менее всегда ведь считались (по умолчанию) в числе присутствующих или хоть прохожих, — а как же иначе? — ваше существование в той либо иной мизансцене принималось просто как факт — не имеющий, предположим, никакого значения, но и не требующий доказательств. Как-никак, вы представляли собой объект материального мира — с вашей точки зрения, таковым и остались, — так что же случилось?
Вы готовы допустить, что оболочка действительно сидит на вас еще хуже, чем когда была, по крайней мере, с иголочки, — вы готовы согласиться, что дожили до момента, когда нельзя (незабываемый этот enjambement у Бродского) — когда больше нельзя вас любить (а прежде всего лишь не стоило), — ну так что ж, ну и не надо, но такая абсолютная прозрачность — за что?
Выходит, реален в настоящем лишь тот, кто обладает хоть каким-то личным будущим; а стало быть, потенциально — или, скажем, в принципе — мало ли при каком обороте обстоятельств — мог бы участвовать в будущем других. Получить в их тайной мелодраме хоть какую-нибудь роль.
А вы — вы больше не годитесь ни на какую. Не то чтобы внешность сделалась неподходящей — у вас просто нет больше внешности, вот и все.
Грубо говоря, вы не имеете промыслового значения. Грубо говоря, вы отныне несъедобны, мой друг. Отчего вас и не имеют в виду.
Потом точно так же и по тем же причинам вы теряете некоторые свойства ума. Тем самым — и голос, поскольку вас больше не слушают и, естественно, не слышат.
Приемник работает, а передатчик сел.
Теперь вас нет уже в полном смысле этого слова.
Нет ни для кого. То есть для всех других. Но для себя вы — в чем весь ужас — еще как наличествуете, даже почти совсем не изменились.
И хорошо бы у вас хватило смирения скрывать это. Вообще, в старости главное — помалкивать.
Потому что худшее — впереди. Когда вас опять увидят, опять услышат, ваше пребывание опять почувствуют. Как лишнее, как тягостное, как невыносимое, наконец.
Впрочем, вполне возможно — и на это вся надежда, — что вам-то будет все равно. И все другие превратятся для вас в немых невидимок. Потому что старость, как ни крути, всего лишь наиболее продолжительная часть смерти.