Железный бульвар
Шрифт:
Так она бьется шесть с половиной лет. Никакого сына, естественно, не находит. Из всех прокуратур один ответ: забудь.
Но в июле сего года там, в Страсбурге, посмотрели наконец это старое видео. И согласились, что генерал Б. нарушил — что бы вы думали? — «право Хаджимурада Яндиева на жизнь», а тем самым — статью 2 Европейской конвенции по правам человека: «Право каждого лица на жизнь охраняется законом».
Что же получается? Получается, он у нас — военный преступник. Сам генерал Б. Лично. Как таковой. Между прочим, Герой России. Сейчас на очень
Политковская незадолго до смерти так и написала: фактически признан военным преступником.
И что решение Страсбургского суда — «вполне может превратить жизнь генерала Б. в нечто похожее на судьбу Радко Младича и иже с ним. После 27 октября, дня вступления решения в законную силу (три месяца дано на апелляцию), Б. рискует стать не въездным никуда, кроме Белоруссии и Северной Кореи».
А все из-за чего? Из-за нескольких видеокадров. Какие-то шесть секунд, промелькнувшие на экране невесть сколько лет назад, могут омрачить чисто конкретному персонажу — скажем, отдых на Кипре.
(Кстати — верней, некстати: вроде бы это тот самый генерал Б., который, согласно давнишнему репортажу Политковской, первым сообразил, куда сажать допрашиваемых зачищенных — в выгребные ямы шестиметровой глубины.)
Вот я и говорю: не за то, что подозревала, кто взорвал тогда, в 1999-м, те дома в Москве; и помнила, кто и как начал первую чеченскую и вторую; и как велись эти войны; и знала, отчего умерли зрители мюзикла «Норд-Ост»; и понимала, кто приговорил погибнуть заложников бесланской школы № 1.
Мало ли кто и что помнит, или подозревает, или даже понимает. Не убивать же всех таких. И всех таких пока не убивают. И даже на тех, кто бормочет свои соображения вслух, — плюют.
Но она собирала документы. И устанавливала факты. Реально опасные для реальных лиц.
Которым реально обидно за державу, которую какая-то Политковская покушалась лишить самого ценного — их.
Они, естественно, предпочли, чтобы держава лишилась — ее.
Конечно, можно было избежать этого убийства. Обезопасить державу от публикаций Политковской. Легко. Стоило только самим расследовать и самим опубликовать: кто взорвал тогда, в 1999-м, те дома в Москве, отчего умерли зрители мюзикла, и про все остальное.
Дескать, так и так. Затянуть бессмертную песенку: хотели, дескать, как лучше, и проч.
Да, видно, нельзя. Должно быть, хотели не как лучше. А только чтобы все боялись.
Политическая полиция всегда стремится к этой цели, но не в силах ее достичь без уголовных преступлений. Плюс круговая порука.
Поэтому — любой ценой стоять на своем: скажем, зрители мюзикла скончались от хронических своих заболеваний. А кто сомневается, тот — враг. А если враг не продается — патриот не промахнется.
То есть работа Политковской была несовместима с жизнью. В частности — с нашей, господа просвещенные сограждане. С вашей, с моей. Мы так и жили — как будто ее нет.
Почти как он.
А теперь будем
Пускай выступает на облаках. В Трибунале Убитых. Где председатель — Старовойтова, судьи — Сахаров, Юшенков, Щекочихин, Юдина. И Холодов. И Боровик. И таджикская девочка Хуршеда.
И та женщина из поселка Алды. И все другие.
ПРОПИСНЫЕ БУКВЫ
24 марта 2007
100 лет со дня рождения Лидии Чуковской.
Цифра очень странная, потому что, например, в последнем нашем телефонном разговоре голос у нее был совсем молодой. (Немножко даже слишком звонкий — наверное, от неотвязной физической боли.) Каких-нибудь одиннадцать лет тому назад.
С другой стороны, это были особенные одиннадцать лет: опустошавшие культурную память. Словно в приключенческом фильме: салон самолета разгерметизирован — и разные вещи, составлявшие ручную кладь, взмывают, как бы теряя тяжесть, к разбитому иллюминатору и непрерывной струей устремляются в наружную пустоту. Или словно в сказке Корнея Чуковского «Федорино горе». Утюги за сапогами, и т. д.
Среди этих улетевших утюгов, сапог и особенно пирогов оказались чуть ли не все слова, какими следовало бы говорить про Лидию Корнеевну — про ее необыкновенную жизнь, про ее поразительные, захватывающие, мучительные книги.
Можно сказать и так, что вышел для этих слов срок годности. Одни утратили свой смысл, другие приобрели противоположный. Причем началась эта порча, вообще-то, давно (еще Салтыков, с его тревожным обонянием, ворчал, якобы недоумевая: дескать, был же смысл, что-то же они значили — такие, допустим, слова, как Совесть или, там, Правда, а кто их помнит?) — и с ускорением продолжалась целое столетие — и вот finita.
В самом деле — ну заставьте хоть свой внутренний голос произнести, предположим: величие души — нет, серьезно! серьезно! — получилось? То-то и оно.
А Лидия Корнеевна спокойно, уверенно и правильно пользовалась (и в текстах, и в быту) даже таким термином, как честь.
Она умела думать всеми этими — с прописных букв — существительными, чувствовать и действовать по этим архаичным глаголам.
Умела, вообразите, благоговеть. Презирать. Сострадать.
Сразу, как она умерла, все эти лексемы утратили отношения с реальностью. (Так осенью один резкий порыв ветра срывает с берез последнюю, прозрачную листву — разом всю, но не дает упасть, истлеть спокойно.) Как если бы их ценность обеспечивалась исключительно существованием Лидии Чуковской.
Потому что она была — скажем под протокол, для школьного учебника — последний представитель русской классической литературы. Ее великая дочь.
Догматы этой литературы вошли в ее кровь и плоть — буквально: придали непобедимую силу ее характеру. Она олицетворяла эти догматы, воевала за них — одна против целой эпохи, — за них положила свою долгую, грустную жизнь.