Железный Густав
Шрифт:
— Ну и времена настали, — жаловался старик Вороному. — Хорошие времена, сытые времена! Только сейчас и видно, до чего мы докатились! А ты, старый дуралей, тычешь в меня своей глупой мордой, думаешь, тебе овес посыплется?
Ну, да ничего: на старости лет Железный Густав ко всему притерпелся. Удовольствия это ему, правда, не доставляет. Уж кажется, из кожи лезешь, а жизнь все не лучше, а хуже. Какой прок, что он нет-нет да и подрядится к Нимейеру возить овес, сено и солому для его клиентов — матери все одно ничего не перепадает в ее пустые руки.
Как
Стоя в конюшне возле Вороного, Хакендаль прикидывал и так и этак, как бы это ему немного подработать. С досады он жевал остывший окурок, перекатывая его во рту. Сердце болит за мать, совсем она с тела спала, все висит на ней, точно на огородном пугале. Пора бы уж ей набрать немного жирку на ребра, ведь она никогда и не поест вволю. И в войну голодали, но тогда в голодухе был какой-то порядок, голодали все — по крайней мере, так казалось, — голодали по карточкам, на законном основании. С такой голодовкой еще можно было мириться.
А теперь голодают безо всякого порядка. В магазинах товару завались — для тех, у кого есть деньги. А народ бежит мимо сверкающих переполненных витрин, стараясь на них но глядеть, а уж если кто и поглядит со зла, чтобы пуще растравить сердце, то непременно спросит себя, чем же он, собственно, провинился, что приходится ему с голоду подыхать. Уж верно, больше грехов, чем у тех, кто жрет за десятерых, у него на совести нет.
Да что проку в таких вопросах — а от перевозки мелкого люда в наемных фургонах тоже пользы нет. Битых полдня надрываешься, а как дойдет до платы, только и слышишь: «Ничего у нас с вами сегодня не получится. Разве что в пятницу, когда Максе принесет жалованье…»
Черта с два! Если в пятницу и дождешься своих денежек, то купишь на них разве что шнурки для ботинок или махонькую булочку. Мать уговаривает: «Пошел бы ты к детям, Юстав! Зофи и Эрих поди живут в достатке. Не допустят они, чтобы их старики родители нуждались в хлебе…»
Но нет, в этом вопросе Густав проявляет железное упорство: чем побираться у собственных детей, лучше пойти с поклоном в благотворительную кассу. Да, так уж все повернулось в жизни, что нам в самую пору смеяться — над собой, над своими детьми и над всем миром. Он, бывший вахмистр пазевалькских кирасир, вырастил пятерых и всех уберег от голода. А теперь его дети, как-никак получившие образование — не то что их отец, — не могут прокормить стариков родителей! Разве не смешно?
— Так уж оно ведется на свете, — говорил он жене, — и ежели меня спросить, иначе и быть не должно. Я иной раз вижу Эриха, несется в своей машине мимо вокзала. А он, стало быть, меня не видит. И правильно делает! Сама посуди: я в своем старом траченном молью кучерском плаще, и он в этакой шикарной дохе из морского, что ли, угря, или как он зовется, этот мех, — одно с другим совсем не вяжется, сам господь так положил! Будь довольна, мать, что, по крайней мере, на сердце у нас легко. Кое-как мы еще кормимся, авось продержимся и дальше. Гейнц-то ведь заходит…
Да, Гейнц заходил. Он показывался регулярно раз в неделю к ужину, чтобы застать отца, и беседовал со стариками. Больше о былых временах. И свою долю угощения приносил с собой, как и полагалось в то время, отправляясь в гости. А доля эта была такова, что мать еще и на завтра выгадывала полный обед. И это было тем больше к его чести, что жилось ему не легко. Мать с огорчением видела: на Гейнце все то же пальто, в котором он чуть ли не четыре года назад ушел из дому. Но когда она заводила об этом речь, Гейнц только смеялся.
— Все обойдется, мать, — говорил он, — не горюй! Нам, старикам, все нипочем. Детишек бы на ноги поставить, вот о чем забота.
— Ты еще огольцов этой Гудде себе навязал!
(Для матери жена Отто так и осталась «этой Гудде», хотя в свое время невестке было некоторым образом объявлено прощение, в виде посланных в дар столовых приборов…)
— Это ты оставь, мать! Таких ребятишек днем с огнем поискать. Без них я б и радости в жизни не видел. По крайней мере, знаешь, на кого работаешь.
— Тише! Отец!.. — напоминала мать.
Но отец с некоторых пор не чуждался этой темы. Он был непрочь послушать о своих сорванцах-внуках и даже нет-нет сам вставлял словцо, пусть и не совсем дружелюбное.
— Так говоришь, ни один не горбат? Ох, заливаешь, Гейнц, держу пари — заливаешь. А если горб и не виден снаружи, то, уж верно, сидит где-нибудь внутри — голову даю на отсечение.
— Что ж, давай, старик, голову, — улыбался Гейнц и продолжал невозмутимо свой рассказ, сколько мать ему ни мигала, призывая к осторожности.
Он стал на удивление невозмутим, этот Гейнц, ничто не могло вывести, его из равновесия. А ведь ему всего-то двадцать два, и всегда он такой спокойный, положительный, рассуждает, ровно старик.
— Что будет с деньгами, отец, этого я тебе не скажу. Я всего лишь мелкий банковский служащий — из ученичества вышел, и на том спасибо. Скорей всего марка так и будет падать, а доллар так и будет подниматься, особенно теперь, когда французы заняли Рур…
Старики удрученно молчали.
— Чем же мне прикажешь кормить Вороного? — не выдержал отец.
Гейнц с минуту подумал. От него, конечно, не укрылось, что под Вороным разумеется кто-то другой, вернее, двое других.
— Это я тебе, отец, скажу следующий раз. Может, что и надумаем.
Однако в следующий раз Гейнц отца не застал и не пожалел об этом: он так ничего и не придумал, сколько ни старался. Зато отец кое-что надумал. Гейнц застал мать в большом волнении.
— Увидишь, Гейнц, кончится тем, что отец опять запьет, как когда на Отто пришла похоронная.
Но Гейнц был в отце уверен.