Железный Густав
Шрифт:
— А что значит «пакс»? «Пакс» это по латыни «мир», так кричат, когда пардону просят.
— Ну так вот что, Малыш, если за этим дело, можешь спокойно идти к директору. Мы с господином директором как раз видели в окно, как вы тузили друг друга.
— Вот хорошо-то! У меня уже в журнале есть закорючина, печально было бы схватить четверку по поведению.
С минуту стоит тишина. Разговор с этим сыном успокоил и утешил отца.
— Ладно, Малыш, так не забудь! И спи спокойно!
— Спи и ты спокойно! Не переживай за Эриха. Он похитрей нас с тобой и директора,
— Спокойной ночи, Малыш!
— Спокойной ночи, отец!
ГЛАВА ВТОРАЯ
РАЗРАЗИЛАСЬ ВОЙНА
31 июля 1914 года.
С раннего утра, заливая всю площадь до самого Люстгартена, теснится народ перед Замком, над которым уже развевается желтый штандарт, указывающий на присутствие в Замке верховного полководца. Неустанно отливают и приливают толпы: люди стоят и час и два, чтобы потом вернуться к своим каждодневным обязанностям, но они выполняют их наспех, кое-как, ибо каждого гнетет вопрос — будет ли война?
Вот уже три дня, как союзная Австрия объявила войну Сербии, — что же теперь будет? Сохранится ли в мире спокойствие? Подумаешь — война на Балканах, империя-исполин против маленького сербского народа, — какое это имеет значение? Но, говорят, в России объявлена мобилизация, да и Франция что-то затевает. А как же Англия?
Солнце палит вовсю, духота такая, что дышать нечем. Толпа бурлит и клокочет. Кайзер будто бы сегодня в полдень произнес с балкона речь, но пока Германия еще в мире со всеми народами. Толпа волнуется и бурлит, целый месяц прошел в неизвестности, в гаданиях о том, о сем, в невнятных переговорах, в угрозах и мирных заверениях — и нервы от долгого ожидания у всех напряжены до крайности. Любое решение лучше, чем это мучительное ожидание, эта неопределенность.
В толпе шныряют разносчики, предлагая сосиски, газеты, мороженое. Но никто ничего не покупает, людям не до еды, не нужны им и утренние газеты, они уже устарели, им уже нельзя верить. Людям нужна ясность! Они перебрасываются отрывистыми, взволнованными замечаниями, каждый что-то слыхал. И внезапно — на полуслове — разговоры обрываются, толпа умолкла и, позабыв все на свете, смотрит на окна дворца. И на балкон, с которого сегодня будто бы говорил кайзер… Они пытаются заглянуть в окна, но стекла ослепительно сверкают на солнце, а там, где не мешает солнце, видны только желтые неяркие занавеси.
Что там внутри происходит? Какие решения принимаются в полумраке — решения, затрагивающие судьбу каждого мужчины, каждой женщины, каждого ребенка? Сорок лет держался мир, они уже не представляют себе, что такое война… И все же они чувствуют, что одно лишь слово из этого безмолвного непроницаемого здания может перевернуть всю их жизнь, И они ждут этого слова, они страшатся его, но и страшатся, что оно не прозвучит и что они столько недель зря томились и чего-то ожидали…
Внезапно становится так тихо, словно толпа затаила дыхание… Но ничего еще не случилось, ничего еще пока но случилось, только башенные часы — близко и далеко — часто и плавно, звонкими и басистыми голосами отбивают время: пять часов…
Ничего еще не случилось, они стоят и ждут, затаив дыхание…
Но вот распахнулись дворцовые двери, все видят, как они открываются — медленно, медленно, — из них выходит шуцман, берлинский полицейский в синей форме и остроконечной каске…
Они глаз с него не сводят…
Он поднимается на каменную балюстраду и знаком призывает к молчанию.
Но они и без того молчат…
Шуцман не спеша снимает каску и держит ее перед собой на уровне груди. Не дыша, следят они за каждым его движением, хоть это и обыкновенный шуцман, каких они каждый день видят на городских улицах… И все же его образ неугасимо запечатлевается у них в душе. Им предстоит в ближайшие годы увидеть немало ужасного, немыслимо страшного, но никогда они не забудут, как этот шуцман снял каску и как он держал ее на уровне груди.
Шуцман раскрывает рот — ах, все глаза устремлены на этот рот, — что-то он им объявит? Жизнь или смерть, войну или мир?
Шуцман раскрывает рот и объявляет:
— По приказу его величества кайзера, сообщаю: издан указ о мобилизации!
Шуцман закрывает рот, он глядит куда-то поверх толпы, а потом рывками, словно марионетка, надевает на голову каску.
Мгновение толпа молчит, но кто-то уже затягивает песню, другие подхватывают, и вот уже сотни, тысячи голосов гремят дружным хором:
Благодарите бога все — руками, сердцем и устами!Рывками, словно марионетка, шуцман снова снимает каску.
По Унтер-ден-Линден мчатся автомобили. В них стоят офицеры, размахивая флагами. Они складывают ладони рупором и кричат:
— Мобилизация! Объявлена мобилизация!
Люди весело смеются, все счастливы, все приветствуют офицеров. В воздух летят цветы, молодые девушки срывают свои широкополые соломенные шляпки, машут ими, держа за ленты, и кричат, ликуя:
— Мобилизация! Война!
Для офицеров настал желанный час, сорок лет они занимались скучной шагистикой, до чего она им осточертела! Никто уже их не замечал, словно они пустой, никудышный народ! А теперь к ним обращены все взоры, глаза у всех сияют: ведь это им предстоит бороться за свободу и мир для каждого, а может быть, и умереть!
— Какое счастье, что я до этого дожил! — восклицает старик Хакендаль, увлекаемый водоворотом ликования. — Теперь опять все будет хорошо!
На одной его руке повис Гейнц, на другой Эва, они движутся вместе с толпой, они смеются. Эва задорно посылает офицерам в их машинах воздушные поцелуи.
— Ах, отец! — восклицает Гейнц и крепче прижимает к себе руку отца.
— Что, Малыш? — Хакендаль нагибается низко-низко, чтобы в этой суматохе уловить, что говорит ему сын.
— Отец… — У Гейнца перехватило дыхание. — Отец… — Не сразу удается ему выдохнуть: — А мне можно с ними?
— С кем с ними? — недоумевает отец.