Железный Густав
Шрифт:
— Ну уж нет — такого они не сделают, — возразила другая. — Это же под силу одним богатым. Уж где-где, а в окопах все должны быть равны!
— Богатым, говоришь? — подхватил первый голос со злобой. — Спекулянтам и мешочникам, хочешь ты сказать! Порядочные люди давно сдали свое золото, — помнишь, тогда еще кричали: «Я отдал золото в обмен на железо!» То-то и оно! Порядочные всегда в дураках остаются. Немало еще таких, что прячут золото в бабушкином чулке. Вот такая и заполучит домой своего муженька — дней на десять, а то и на две, на три недели… Тем временем на фронте твоего и кокнут!
— Такого они
— Ах, ты справедливости ищешь? — взъелась на нее первая. — Уши вянут тебя слушать! Справедливости захотела! Да ты сто раз подумай, прежде чем такими словами бросаться! Где ты видела справедливость? Отдай им золото и преспокойно ложись в постель с муженьком. А нет у тебя золота, засранка ты, — значит, не видать тебе мужа!
— Всех не переслушаешь… — сказала вторая нерешительно.
— Знаем мы эту справедливость… — не унималась соседка. — На днях мне опять просунули писульку в дверную щель. Я эту их брехню и не читаю. Одна трепотня. Чтобы мы, значит, разбили наши цепи, и прочий вздор — пусть бы, кто это печатает, сам разбил свои цепи, а мы посмотрим, как это делается. Кабы они поразбивали свои цепи, не стали бы они от света хорониться и втихомолку писульки подбрасывать!
Кое-кто засмеялся.
— А что, скажешь нет? — продолжала женщина уже спокойнее. — Одна брехня! Но уж эту писульку я прочитала. Сверху стоит: «Ме-ню» (она произнесла: ме-ну). Это значит — чего они у себя кушают. А ниже: «Императорская ставка, Гомбург фор дер Хехе». С каких это пор Гомбург фор дер Хехе стал фронтом? Я так всегда думала, что это немецкий город!
— Этого тебе не понять, — вмешалась в спор третья женщина. — Для этого ты умом не вышла. Ведь кайзер-то Виллем у нас один, а таких, как твой Эмиль, — или как его звать, — сотни тысяч…
— Сама ты умом не вышла, — ответила первая уже спокойнее. — Ты ведь моего не знаешь! А знала бы, как я его знаю, не говорила б, что таких тысячи. Другого такого на свете нет!..
Разговор продолжался. Обе кумушки еще долго толковали об Эмиле и о Виллеме, о его меню в семь перемен — все с французскими названиями. Но уж в этомфранцузском они разбирались. Долго еще толковали они, то распаляясь гневом, то впадая в жалобный тон, но так ни до чего и не договорились, это была привычная, давно обговоренная тема — лишь бы время скоротать.
Гертруд Гудде стояла на своем девятнадцатом месте. Она слушала — и не слышала. К сердцу подкатывал ледяной озноб, и не только от зимней стужи. «Отпуск, — думала она. — Он уже два года с лишком на фронте и ни разу не приезжал в отпуск. Я ему не пишу об этом, и он тоже молчит. А ведь на Западном нет человека, который бы, по крайней мере, дважды не побывал в отпуску. И только он…»
И снова она раздумывает, хотя уже сотни, тысячи раз все передумала. Почему он не едет? Ему там известно, как обстоят дела в тылу; хоть она ничего не пишет ему про нехватки, к ней то и дело звонит какой-нибудь отпускник. Он передает ей продуктовую посылку: немного смальца, фунта два шпика, сахар, а как-то даже фасоль…
— А почему Отто домой не отпускают? — спрашивает она приезжих фронтовиков.
Те смущенно пожимают плечами, они окидывают ее взглядом…
— Этого я не знаю, — говорят они, — может, он сам не просится…
Они смотрят на нее, а ей и спрашивать не хочется. Они так странно на нее глядят, может, они думают: «Была бы у меня такая жена, я бы тоже не очень-то просился в отпуск…»
Поначалу она думала, что Отто потому не дают отпуска, что он там плохо справляется со службой… Но когда пришло известие насчет Железного креста и когда его произвели в унтер-офицеры… Не может быть, чтобы ему отказывали в отпуске, должно быть, он в самом деле не хочет?..
А те все свое долдонят… Ледяным холодом веет от их разговоров, жизнь представляется безнадежной, кажется, на свете не осталось человека, способного беззаботно смеяться. Теперь, когда человек смеется, лицо у него перекашивается в горькую гримасу. И Тутти заставляет себя думать о другом, она думает о своем ребенке. Густэвинг все просит: «Мамочка, расскажи еще раз… Расскажи мне сказку про бывалошную булочную».
И она рассказывает ему сказку про булочную, хоть это вовсе и не сказка. Она рассказывает, как три — нет, даже два года назад она заходила в лавку и только пальцем показывала: «Восемь булочек. Четыре слойки с помадкой, два батона…»
— Ну разве тебе кто даст два батона? Как это можно, мама?
Но булочник и правда, давал два батона, да еще спасибо говорил, потому что она так много всего накупила. Необъяснимая загадка! Мальчик сидит у нее на коленях, глазенки блестят. Мама должна показать, как она принесла домой весь этот хлеб. Пусть представит, как нарезала его ломтями — этот кусок папе, этот маме, а это Густэвингу…
— Покажи еще раз! Ой, мамочка, столько бы я ни за что не съел! — И тут же, усердно кивая: — Нет, съел бы! Я бы и больше съел! Давай, мама, попробуем! Съем я или не съем? Один только раз, ну, пожалуйста, мамочка!
А в заключение нескончаемое выпрашивание — один только кусочек, ну ломтик, ну пол-ломтика, ну хоть корочку…
Ледяным холодом веет от разговоров этих женщин, да и от собственных мыслей. Одно другого стоит!
Но, слава богу, думать уже не надо. Женщина перед Гертруд Гудде говорит с волнением:
— Он снимает ставни! Хоть бы никто не наступил мне на деревянные башмаки. Последний раз я из-за этого пятнадцать мест потеряла. Поосторожнее, милочка, ладно?
А потом начинается штурм — и, конечно, ни одного шуцмана на горизонте. Они обычно далеко обходят такие, сборища, — чтобы не слышать эти разговоры! Волна штурмующих подхватывает Гертруд Гудде, увлекает ее за собой и втягивает в образовавшуюся в дверях воронку… На минуту кажется, что ей сломают руку — так сильно притиснули ее к дверной раме. О, счастье, она проскочила в дверь! Волна выносит ее к прилавку одной из первых…
— Сколько вам, хозяюшка? — спрашивает толстяк мясник.
— Сколько можно…
И вот уже ей пододвигают через прилавок изрядный кусок свиной головы, — вне себя от радости, смотрит она на бледную белую кожу и на алое, сочащееся кровью мясо. Кусок свиной щеки, чуть ли не два фунта жира и мяса! Она торопливо уходит; низко склонив голову и крепко прижав к груди сумку с драгоценной ношей, протискивается сквозь толпу тесно сгрудившихся женщин, у которых ничего еще нет, а вдруг они так и уйдут ни с чем, бедняжки!