Железный поход. Том второй. Рай под тенью сабель
Шрифт:
– То, что сделано хорошо, не бывает плохо. Пусть голова этой русопятой собаки уменьшит скорбь в сердце матери. Так будет с каждым гяуром, посмевшим вступить на священную землю.
Земляки одобрительно зацокали языками и принялись стягивать ремнями завернутое в бурку тело.
* * *
Сочные звезды стали бледнеть в ожидании близкого рассвета. Минует еще час, и небосклон вспыхнет пламенем восхода, подожжет студеные от хрустальной росы горы и леса, лощины и склоны, аулы и дороги, на которых загрохочут копыта волов, заскрипят растрескавшиеся колеса арб, наполняя немые хребты монотонным голосом жизни.
Давно уже во тьме истаяли силуэты верховых: Салима, Аюба и Лече, увозивших в далекий родной аул тело Эслана. Давно перестала шипеть вода в прокопченных котлах и улетучился запах замечательной «веты»21. Отряд
Все вокруг дышало предрассветным покоем, который волей-неволей передался и лошадям, но только не Дзахо. Ночь кутала землю призрачными крыльями, сотканными из лучей игольчатых звезд, и в аспидный саван ее бился зоркий взгляд юноши. Мало-помалу мирная тишина наполнила созерцательным покоем и его душу. На каждом клочке земли, вырванном у тьмы зеленым светом звезд, были разбросаны для Дзахо листы истории его родного народа, его личных впечатлений своей короткой, но яркой жизни. Сидя на замшелом стволе ясеня, некогда поваленного ураганом, он вспомнил, как наставник Занди швырнул к ногам Эслана голову казака, как та покатилась чумазым кочаном вдоль ноговицы и уткнулась кровавыми ноздрями в локоть покойного. Вспомнил это Дзахо и жарко блеснул глазами: в его седельной сумке тоже лежало отрезанное ухо гребенца… Лишь крики и выстрелы спешивших на выручку русских не дали кинжалу отсечь голову убитому им казаку. «Сколько было ему? – задал себе вопрос Дзахо. – Лет двадцать… не больше, как мне. Слава Аллаху, что Он дозволил моей пуле первой сразить врага… Воллай лазун, биллай лазун… Аллах милостив. Да будет прямым и верным мое дело». Дзахо поправил свесившийся с плеча длинный рукав башлыка, огладил холодный ствол своей хищной узкой кремневки, которая прежде украшала в кунацкой ковер отца. Память, как горный поток, врывалась в ущелье недавних событий. Она свергалась в бездну времени и вырывала из него картины прошедших дней.
Однако в картинах этих отсутствовали сюжеты их крадливого похода в стан русских, где джигиты двое суток, не смыкая век, высматривали секреты и разъезды казаков. Не вспоминал гололобый Дзахо и своей переправы через Терек с Занди, когда, отчаявшись ждать счастливого часа, они – группой из пяти человек, во главе с наставником решили свершить дерзкую вылазку, вгрызться в спину неверным. Ночь на рассвете, меж тем, была дождливой и ветреной, низкие звезды, луна затянута дымною мглою – лучшая ночь для абрека, о такой он только просит Аллаха в молитве – дуа, в молитве – вирд или мунаджат.22
Салим и Абу-Мовсар из Рошничу заблаговременно искали, где на реке нет сильного течения; нужно было засветло раздеться и, уложив одежду, чувяки, пистолет, кинжал и патроны в бурдюки23, а также приладив к ним шашку и ружье, дожидаться в чем мать родила под пронзительным ветром и дождем наступления мрака. Любой подозрительный плеск воды, треск валежины под ногой – и начинается пальба. Казаки, как водится, подожгут заросли камыша, и тогда «неминучая» смерть. Спасение д'oлжно искать лишь в обратном плаванье под вражеским свинцом. Счастье, если ни одна не заденет, иначе прощай мир, как камень, пойдешь ко дну.
Судьба была милостива к смельчакам. Джигитов Занди не учуяли сторожевые псы, не открыл их и бдительный глаз казака. Атака была внезапной, схватка – короткой, но яростной. Часовые дали послабку себе, увлекшись беседой за душистой ухой, за что и поплатились собственной кровью.
– Жаль, не сможем трупы этих шакалов забрать… – сокрушался Занди. – Родственники из станицы выкупать бы стали, в Грозной на своих могли обменять.
Но заслышался свист, кто-то дважды крикнул с дороги: «Максюта! Максю-ута-а!» А спустя миг пуля чокнулась в сухую ветку повыше папахи Дзахо и посекла лицо брызгами трухи. Они сбежали к воде. Бурливый, холодный Терек облизывал лица и шеи, руки отчаянно кромсали воду.
…Они были уже у прибрежных камней, когда противный берег вспыхнул огнями факелов, над водой полетела ругань, лошадиное ржание, а пули тягуче и часто захлюпали по воде.
…Ночь они отсидели в дремучей чаще Качкалыкского распадка, соединившись со своими, к обеду вновь поднялись по Тереку к Амир-Арджиюрту и бросились в шашки на ездовых, что охраняли табун тягловых лошадей русской артиллерии.
Смертельно раненный в грудь Эслан хриплой кровью легких выхаркал свою жизнь, когда они добрались до безопасного ночлега. Но это было лучше, чем сгнить в тюрьмах Тифлиса, Кизляра или на рудниках «синей» Сибири, где плясала неуемная царская плеть на омертвелых от стужи пространствах Империи.
– Бисмилла, аррахман, аррахим24. Так все и было… – Дзахо нагнулся и поцеловал пунцовыми губами выложенный серебром и костью кинжал, затем туже заткнул за пояс с чернью и золотой насечкой турецкий пистолет, встал, разминая затекшие ноги. В зеленой черкеске при газырях, в башлыке и бурке, обвешанный оружием, в надвинутой на черные брови белой папахе, он не спеша обошел дремавший табун. «Так все и было…» – отстраненно повторил он, но мысли юноши были далеко от сабельных схваток, а слух ловил не грохот подков по гранитной шашке… Там, куда был устремлен его взгляд, где-то за серпантином козьих троп и ущелий, лежал незабвенный край его детства, его аул, его Родина. Утопающий в зелени, в величавом ожерельи белогривых гор, он прижался у их скалистых подножий, с почтением припав к пенному потоку Аргуни. Каждому на земле кажется, что его Родина самая лучшая… Так казалось и Дзахо Бехоеву: там он родился, увидел белый свет, там остались могилы его предков, родителей, там он впервые услышал вольный клекот орла, увидел его величавое парение над снежными пиками гор, которое горцы повторяют из века в век в своих танцах. И правда, их крылатые руки, увенчанные, точно когтями, кинжалами, то широко распластываются над Землей, то складываются к плечам… А ноги, стройные, крепкие ноги горца носками отчеркивают в траве прямые, дуги, косые и молниевидные линии. Звучат старинные пандуры с длинными струнами из конских волос, отбивается в стуке бубнов воинственная лезгинка, перед танцорами мелькают леса, каменные хребты гор, снежные вершины, и кажется, вот-вот они, один за другим, как орлы, поднимутся и взовьются в небо, разгоняя своим полетом лохматые стада облаков, пытаясь обнять крыльями сияющий золотом диск солнца. «Отец у Кавказа – огонь. Мать – вода, – говорили родители Дзахо. – Огонь этот разлит повсюду: и в словах горской пословицы, и в слезе горянки, и на обрезе ружейного ствола, и на лезвии клинка, выхватываемого из ножен. И даже наши горы, и те похожи на окаменевший огонь. Но самый добрый и самый теплый огонь разлит в сердце матери и в очаге родной сакли».
Вспоминая родной аул, то застывшее в памяти прозрачное утро, когда мать возвращалась с полным кувшином воды с родника, он вспоминал и другое: то, что на Кавказе называется – горская любовь.
«Измеряй свою удачу мерой своих возможностей и талантов», – эту истину уважаемые старики говорят и воину, садящемуся в седло боевого коня, и юноше, сердце которого волнует любовь, а разум и взор туманит образ возлюбленной.
Дзахо был влюблен в свою ненаглядную Бици, влюблен без памяти, всем существом, как может быть влюблен только горец. Любовь на Кавказе – это не звонкие звенья цепи, состоящие из пропахших духами записок, бесчисленных встреч, обыденных поцелуев и громких клятв, которые в общем букете и составляют у европейцев «узы Гименея» двух сердец «отныне и присно и во веки веков». Любовь на Кавказе сурова и молчалива, как суровы и молчаливые горы. Она рождается на робкой заре, когда фруктовые сады пробуждают от сна чистые голоса птиц, либо в летние сумерки у розового родника, к которому из века в век вереницами тянутся за водой аульные девушки. Там, на почтительном расстоянии, где мужская рука не смеет коснуться женской, в сакраментальной тишине, под стук переполненных чувствами сердец и родится горская любовь. Бессловесно, скупо, но неистово, беспредельно. Издревле, уж не помнит никто на земле живущий, так повелось у горцев: там, где журчит фонтан иль родник, где щедрые струи наполняют живительной влагой медные кувшины горянок-красавиц, роятся кинжалы мужчин.
Все как будто идет своим чередом: девушки смиренно подходят к воде с тяжелыми кувшинами на плечах… Поодаль, в тени чинары сидят молодые парни… Кто-то вертит в руках кеманчу, кто-то держит у губ свирель… Длиннокосые гурии ставят на камни звонкую ношу… Юноши продолжают болтать меж собою, словно не видят ясноокой красоты, точно устали от знакомых картин… Но все это только мнимая видимость. Давно натянуты луки внимания, дрожат в нетерпении стрелы желания, и вот… срывается тетива ожидания… Юноша бросает беглый взгляд на желанную, но брошенный мужчиной-горцем взгляд выразительнее тысячи слов и клятв… И если он подхватывается ответным взглядом девушки, то значит, пущенная стрела страсти – попала в цель, значит, есть надежда… и первая тайная тяга друг к другу – дала всходы…