Железный волк
Шрифт:
Молчал Всеслав. Давыд ладонью шрам прикрыл, глаза его — словно два клинка.
Встал Глеб:
— Да, так оно и есть, отец, опять на Киев смотришь, опять сети плетешь, опять копьем на Место Отнее…
— Нет!
— Да! — И кулаком о стол грохнул, совсем как ты. — Да! Да! А коли так, а коли крест ты преступил, какой ты князь?! Сойди, Всеслав! И не ввергай нас в смуту! Мы смутами сыты! — И Глеб рукой по горлу резанул, сел.
Ростислав подал ему вина. Глеб выпил. Борис смотрел поверх голов, небось молился… Вот так ряд! И встал Всеслав, сказал:
— И вече говорит: «Сойди, Всеслав!», теперь и ты… А и сойду! Устал я, спать хочу. А вы… Я от слова своего не отрекаюсь. Решайте, кому быть после меня. Как приговорите, так оно и будет. Вот крест на том! — Всеслав перекрестился. Пошел, в дверях остановился,
Пришел к себе, свет не зажигал, лежал. Темно было. Эта ночь — твоя последняя. А как легко о том подумалось! Говорят, должно быть страшно уходить, покидать этот мир. Нет, совсем не страшно. Свершится, ну и ладно, как будто и не тебе это все предстоит. Вот Глеб сказал тебе «Всеслав», сын родной, а обратился, как к чужому. И говорит «сойди»! А сам всходить не хочет. И ведь сказано не из–за красного словца, никто из них, всех четверых, и впрямь не хочет садиться в Полтеске. А все из–за гнева. Князю гневаться нельзя… А кто есть князь? А что есть власть? Вот как–то решили дерева избрать себе царя и предложили смоковнице: царствуй над нами. Ответила смоковница: оставлю ли я сладость мою и хороший плод мой и пойду ли скитаться? И не пошла. Так и маслина не согласилась. И виноградная лоза… И лишь один терновник принял предложение, но приказал: коль вы воистину поставили меня царем своим, так идите и станьте под тенью моею…
Когда Георгий уходил, он сказал: я не терновник!
А ты терновник, князь? Терновник вон какой, всего–то ничего в нем росту, и чтобы стать под ним, кедры ливанские должны были пасть ниц — и пали. Но и тогда их вздыбленные корни тенью своею укрыли тот терновник, и разъярился царь деревьев, и напустил огонь мщения — и всех пожег! И будет еще жечь! И будут в Любеч звать якобы на ряд, и будут вынимать глаза, как у Василька. А ведь и ты был зван туда!.. Да отказался ты, а Василько поехал. И там сошлись они, князья, их было шестеро, а ты бы был седьмым… опять седьмым! Сошлись они, и поделили Русь, и целовали на том крест, и мир меж ними был… И нож! Увидел Святополк, что он в тени Васильковой. И как разъехались они все шестеро из Любеча по волостям своим, поехал и Василько в Теребовль, дорога через Киев шла, и там гонец
Великого князя его перехватил и в терем свой призвал, Василько, не ведая предательства, пришел. В тереме сидел Давыд, сын Игорев, внук Ярославов, Святополк. Великий князь Василька ласково встречал, а Давыд тихо сидел, это он нашептал о тени той, Святополк поверил, затаился. Василько пришел к нему как к брату, и пил, и ел, а Святополк вдруг встал и вышел, следом вышел Давыд. Произошло то в день Святого Михаила, на именины Святополковы: гриди вошли, расстелили ковер, повалили Василька и, сняв с печи доску, придавили его доской, насели, а торчин подошел с ножом…
А что за тот навет Давыду было? Да ничего! Покаялся Давыд, и то только в прошлом году. Ему за покаяние один брат двести гривен дал, второй и того больше отвалил. А что Васильку? Тоже ничего! Была у него, вотчина — и той слепца лишили. И так же случилось бы и с тобой, Всеслав, приди тогда ты в Любеч. И то же ожидает и сыновей твоих…
А тихо за стеной! Ушли они к себе, сыновья, там и рядят, поди… Слышал ты, как приходит Важен, служек приводил, прибрали со стола, и тишина наступила. Ночь в тереме, все спят, один Бережко ходит взад–вперед и нюхает, а не найдет ничего, придет ко мне, к хозяину, а я ему скажу…
Суетлив ты, князь, все ловчишь! Мыльню топить велел, в мыльню пойдешь, но ведь не для того, чтоб чистым положили, а чтобы дух звериный отбить. И для того же велел побольше трав в мыльне напарить, чтоб ясным духом пахло, чтоб кони не почуяли, не понесли, не веришь ты, что сыновья твои поступят, как ты велел… Да и можно ли верить им теперь?!
Думал ты Глебу все передать. А нынче как поступишь? Лжет Глеб! И ничего не знает и не видит: слеп он! Когда б я желал того, о чем он говорил, когда бы и Она еще не приходила, все равно не бывать мне в Киеве, не сесть на Место Отнее — больно много сказано и еще больше сделано за эти тридцать с лишним лет. Если б я опять сидел в том порубе,
А и волк! А Русь — медведь. Ты еще прозреешь, Глеб, все будет так, как я того хочу, поскольку сын для отца — стрела, отец же — лук, и лук крепко натянут, ибо рука, его держащая, — весь наш род, от Буса начиная. И знает род: когда добыча далеко, лук нужно поднять чуть выше, пусть кажется, будто стрела в небо уйдет, да не
так это — она на излете и сразит, только б силы ей хватило доспехи пробить. Доспехи у Мономаха'за двенадцать лет… — ты сам ему пророчил — но до того ему еще надо взойти по Святополку и только потом уже двенадцать лет сидеть на Киеве. Да он когда еще взойдет! А I Глебу уже сорок, а прочим сыновьям твоим и того I больше. Может, Глеб и прав: все это суета, мы — сами по себе, Русь — по себе. И, может, это Бог повелел и снова спас тебя, сын твой гонцов перехватил — и смуте не бывать. И нет греха, и радуйся! Ведь радовался ты, когда преодолел искус и не пошел садиться в Новгород, крест поправ. Уймись, Всеслав, зажился ты на этом свете, и семь дней, которые ты выпросил у Нее, — великий грех. Она ведь говорила: князь, смирись, всем надо уходить в свой срок. И если б ты ушел сразу, то не принял бы Угрима, Неклюда не отправил бы гонцом, Неклюд не побежал бы к Глебу, а Глеб, придя сюда, не сказал бы: «Сойди, Всеслав!», он бы другие слова произнес.
Тишина. Ночь в тереме. Все спят. Бережки и того не слышно. В красном углу лампадка чуть мерцает. И если ты встанешь и подойдешь, то ничего тебе не рассмотреть — лик черен и строг. Рассказывали, в Софии Новгородской писали иконописцы на куполе Спасителя, написали раз, написали два, с рукой благословляющей, утром придут, а Он с рукою сжатою, они опять берутся переписывать… И так продолжалось три дня, а на четвертый день вошли, Он опять со сжатой рукой и говорит им: «Не пишите меня с благословляющей рукой, пишите со сжатою! Я в этой руке держу град Новгород, а когда рука моя разожмется, тогда и придет \ граду сему конец!» Убоялся ты, Всеслав, руки Его и не | пошел в третий раз на Новгород, и по сей день ты рад J тому, так радуйся и нынче, гонцов «твоих перехватили, поскольку Его рука тебя везде настигнет. Лик черен, строг, лампадка еле мерцает. Ночь в тереме, и эта ночь — твоя последняя. Встань, князь, иди! | И встал, босой, в одной рубахе, держась за стену, как слепой, пошел. Страшно было, ноги подгибались, вот и держался, чтоб не упасть. Вышел в гридницу. В печи f. уголья теплились. Всеслав стол обогнул… I А половицы не скрипели! Перекрестился он, дальше | пошел. Наконец дверь в сыновью гридницу. Слышны I голоса. Не спят, рядятся. С тобой не пожелали разгова–I ривать, князь, тебе ответили: не хотим. А сами вон… I Толкнул дверь рукой, она не поддалась, оказалась К закрытой. И надо б постучать, окликнуть, но стоял и
слушал. Не подслушивал, просто слушал голоса. Вот Глеб сказал… Давыд ему ответил… Заговорил Ростислав… Снова Глеб… И говорит, говорит… Опять Давыд. Не слышно лишь Бориса. Он небось лежит; он у окна, в дальнем углу. Борис когда узнал, что Георгий ушел, то сказал: и я пойду. Ты разгневался, и он остался. Борис — не князь. А Георгий ушел и пропал; грех на тебе, Всеслав, не смог остановить сына, слов не нашел, а был бы нынче здесь Георгий…
Перекрестился князь. Стоял, слушал голоса. Вот любо как! Сошлись — и не кричат они, рядятся, и хоть и слов не слышишь, князь, да чуешь, нет меж ними тени, и на душе твоей легко, зверь спит, он тоже ничего не чует, и можно дверь толкнуть сильней, можно окликнуть — и откроют. Только зачем? Уже шесть дней прошло, один тебе остался. Она сказала: всем свой срок. Уйдешь — само собой решится, кому они присудят, тот и сядет, ты сам так им сказал; уйди, князь, не мешай.
И он пошел к себе. Тихо, как тать, крался в своем дому! А на душе легко. Вот если бы еще Геор… Замер! Половицы скрипнули. Стоял и не дышал…
Ночь. Тихо в тереме. И только из сыновьей голоса…
Крест сжал в горсти, тихо спросил:
— Кто здесь?
— Я, князь… Батура.
Да, это он. Стоит в дверях.
— Ну, что еще?
— У Любима сошлись. И кричат.
— А что кричат?
— Собираются сюда идти.
— Пусть кричат. Чем нынче больше покричат, тем завтра тише будут. Митяй висит?