Желтый песочек
Шрифт:
Но где тут для них шеренга стрелков? Три винтовки — те, в задней машине, да пистолет у начальника — какой тут залп? И кто закричит проклятие? Уж он, Феликс, не будет кричать ничего — пусть сгорят все они вместе: и палачи, и их жертвы. Все время, что провел он в тюрьме и на следствии, он нарекал на Автуха и его крестьянскую дурость. А как теперь выяснилось, были там арестанты и похуже, чем Автух. Хотя бы вот этот Шостак. В камере Феликс еще разговаривал с ним, что-то рассказывал о литературе. И надо же было! И разве такой один Шостак? Хорошо еще, что с ними не сидел этот Сурвило, наверно, его держали
Но ведь вот и дядька Автух тоже не писал стихотворений. И навряд ли когда-нибудь читал их. А теперь они, наверно, будут в одной яме вместе.
Да, Автух Козел думал в это время не о каких-то там стихах, у него была совсем иная забота — картофельная. Конечно, он понимал, что не время думать об этом, но вот думалось, и все тут. Рядом с лесом остался шнурок неубранной бульбочки, не успел убрать, потому что не стало коня. А ту полосу надо было убрать прежде всего. А то пойдут дожди, низину зальет, тогда и с конем туда не сунешься. Догадается ли об этом жена? Пропадет картошка, а что есть зимой? Хотя теперь едоков и станет меньше, но станет меньше и работников. Опять же вся живность…
Машина тяжело наклонилась всей будкой, потом задралась вверх кабиной, свернула вбок, перевалила через какой-то ров и сильно встряхнула всех пассажиров. Зайковский недовольно поднялся в темноте и сел, прислонившись спиной к железной стенке. На этот раз сидел тихо, не ругался. И остальные поняли, что, наверно, приехали. Дверь будки пока не открывали, их не выпускали. Там, на дороге, о чем-то переговаривалась охрана, кто-то побежал звать кого-то. По всему видно, там готовились.
И вот, наконец, дверь будки открылась. Немного наклоненная, машина стояла в молодом хвойном леске.
— Выходи! По одному!..
Никто в будке, однако, не тронулся с места, все сжались, замерли и ждали. Только чего ждали? Тут же в дверях появилось живое улыбающееся лицо Костикова. Он прежде всего грубо выругался.
— Ты! — уперся он взглядом в первого, кого увидал в темной будке, — это был Автух. — Выходи!
«Почему я первый? Почему я первый?» — с обидой подумал Козел и неуклюже вывалился из машины. Вокруг тихо стояли деревца-сосенки, и возле них замерли полные внимания молодые парни-бойцы. Невдалеке и немного в стороне желтел песчаный пригорок. Все было понятно…
— Ну? Вперед!
С непонятной злостью Костиков толкнул Автуха в плечо, тот зацепился раскисшим от грязи лаптем за траву и упал. Сердце его сильно билось в груди, было как-то не по себе за свой непутевый, нищенский вид, особенно перед этими чистенькими молодыми хлопцами в военном, которые теперь с особым вниманием уставились на него. Автух торопливо поднялся и уныло потопал к яме, стараясь задушить в себе обиду: почему меня первого? Разве я самый опасный враг?
— Ну, крестись, — уже тише, без прежней злости в голосе сказал Костиков.
Автух, боясь не успеть, торопливо перекрестился — по-православному, справа налево. И стал ждать.
— На колени!
На самом краю ямы он послушно опустился на колени. Тронутый лаптями желтый песок посыпался вниз, и Автух испугался, что свалится туда раньше времени. Но не свалился, только закрыл глаза и ждал.
— Это не страшно, — сказал сзади чекист и лязгнул затвором пистолета, дослав первый патрон.
Только Автух глянул в бездну глубокой ямы, как выстрела уже не услышал. Казалось, яма сама бросилась навстречу и навсегда обняла его песчаной своей глубиной.
— Так! Один есть! — бросил помкоменданта и пошел к машине.
Его работа началась, он делал ее привычно и точно, как и каждый день.
Снова в машине все замерли, притихли, ожидая, кого он позовет следующим. И тогда он увидел или, может, припомнил Зайковского, который теперь молча подпирал заднюю стенку будки.
— А ну ты, бандюга!
Пригнувшись, Зайковский рванулся к двери, решительно выскочил из машины.
— Руки назад! Назад руки!!!
— Куда назад? Вот, сломано, не видишь?
— Я тебе сейчас и другую сломаю! — дернул его за рукав пиджака Костиков.
Зайковский, однако, уклонился.
— Не хватай! Поручено — стреляй! Но без рук!
— Ах ты, бандюга!
— Я не бандюга! Я более политический, чем вы все, вместе взятые!
— Вот как!
— Вот так!
— Ну, пошли, — немного спокойнее сказал Костиков, показывая пистолетом в сторону ямы.
Бойцы, стоявшие вблизи, подняли штыки. Наверно, такое они слышали не каждый день.
— Ты это вот что! — вдруг остановился Зайковский. — Будут самого расстреливать, так чтоб не в этой яме. Чтобы нам не смердел.
— Ах ты говно! — вызверился Костиков и выстрелил Зайковскому в грудь — раз, второй, третий.
Тот неуклюже повалился на рассыпанный возле ямы песок. Под его телом начала расплываться кровавая лужа.
— Будет мне еще угрожать… Угрожать мне! — не мог успокоиться Костиков.
Злые слова расстрелянного чем-то задели чекиста. Он немного постоял с пистолетом в руке, наблюдая, как вздрагивает в последних конвульсиях большое тело бандита. Откинутая в сторону здоровая рука Зайковского сгребла пучок мокрой травы, но не вырвала. Пальцы медленно разжались…
Почти спокойное сначала настроение Костикова стало заметно портиться. Привычный процесс приведения в исполнение приговора явно нарушался, и причиной был этот московский бандит. Со своими белорусскими врагами народа Костиков не имел особых хлопот, они всегда были послушными и у ямы вели себя, как овечки. Тюрьма, долгие месяцы допросов, суд ломали их окончательно, и расстреливать таких было даже скучно. Некоторые, правда, особенно из числа партийцев, перед смертью кричали: «Да здравствует Сталин!», или коммунизм, или мировая революция, хитро рассчитывая, наверно, на его снисхождение. Он не возражал: пусть здравствуют, если им этого хочется, и вгонял очередную пулю в очередной затылок. Уж он насмотрелся разных этих затылков: черных и рыжих, гладких и кучерявых, с серебристой сединой и совсем голых, облысевших. И никто ни разу не оскорбил его, не выругал даже, — вот что такое политически сознательный материал, не то что эта уголовная приблуда.