Жена декабриста
Шрифт:
— Влад, вы ведете себя безобразно. Постыдились бы Асю: что она будет думать? — Марии Ильиничне неприятно.
— Что будет думать? Она умеет думать? — Влад смотрит на меня с подчеркнутым интересом, пожимает плечами и разворачивается к Марье Ильиничне. — Но вы же не будете отрицать: для Геннадия человек — почти рыба. Он готов пустить его на фарш — во имя счастья всего человечества. Геннадий, я тебя люблю. Но твои мысли про фарш мне глубоко чужды.
Вакула трогает Влада за рукав:
— Влад! Я, н-наверное, п-пойду, п-поймаю машину. Ты х-хотел п-пораньше уйти.
— Да?
— Думаю,
— Мне при вас всегда стыдно. При вас — и при этом портрете!
Лицо Марии Ильиничны делается непроницаемым. Она встает и выходит в кухню со стопкой грязной посуды. Я думаю, надо помочь. Но не могу тронуться с места. Мне пришлось бы огибать Влада.
— Асюта, мне жаль! Очень жаль! Что все так… — Влад обводит присутствующих рукой и застревает жестом на Геннадии Петровиче. — Но истинный марксизм и этот портрет — плохо сочетаются. Где мои «конфеты»? Выдайте пайку — на бедность идеалисту! Я же помню, зачем сюда притащился. По-о-омню!
Геннадий Петрович едва заметно усмехается, открывает портфель и достает коробочку «Помадки»:
— Созвонимся!
Влад долго ищет рукава плаща, потом выходит, нетвердо ступая и не оборачиваясь, — вслед за Ваку- лой. Геннадий Петрович оборачивается ко мне:
— Не обращайте внимания. Такая психика. Слабая. Легко возбуждается и бывает несдержан. Особенно — когда выпьет.
В дверях появляется Мария Ильинична.
— Геннадий Петрович, помогите, пожалуйста! — Она передает ему большое блюдо. — Пирожки были с капустой. А этот — с яблоками. Давайте переходить к чаю. Не будем Митеньку ждать. У него сегодня музыкальная школа. (Митенька, мне уже объяснили, — сын Марии Ильиничны.) А Юля с Мишей сегодня не придут.
Мы усаживаемся за стол. Геннадий Петрович оказывается между мной и Марией Ильиничной. Где же Вакула? Куда он пропал? Мария Ильинична разливает чай.
— Ешьте, Геннадий Петрович! Вам надо больше есть. Поухаживайте за Асенькой — мне отсюда не дотянуться! Про Юлю с Мишей Сережа, наверное, вам рассказал? Нет? Они уже два года в отказе. (Стараюсь не подавать вида, что слово мне непонятно.) Мишины родители — американцы. В тридцатых приехали сюда строить коммунизм. Отец Миши — инвалид войны, медалью награжден. Теперь они хотят уехать обратно в Америку. Их долго не выпускали — не давали разрешения на выезд. Они все ждали, ждали. Все подавали прошения. Наконец, разрешили — правда, не в Америку, а в Израиль. Но тут, представьте себе, Миша встретил Юлю и влюбился. Просто несчастье какое-то!
— Несчастье?
—Да, деточка, конечно несчастье. Человек может влюбиться совершенно не вовремя, — Мария Ильинична говорит со мной, как с ребенком — подчеркивая мою «несмышленость». — Мише эта его так называемая любовь сильно осложнила и без того непростую жизнь. И ему, и его родителям. Я ничего не имею против Юли, поверьте. Только расписаться они не могут: и Миша, и родители уже сдали советские паспорта. А Юля, знаете ли, так в него вцепилась — будто кругом больше нет никого. Мише пришлось жениться на ней по иудейскому обряду. Уж не знаю, как его родители с этим согласились. Они же коммунисты! К
Мария Ильинична заботливо подливает Геннадию Петровичу чай и кладет ему еще один кусок пирога:
— И эта Юля — она даже не еврейка. Что она будет делать в Израиле? Срок разрешения того и гляди истечет! Оно получено с такими муками! И в каком положении тогда окажется Миша? Паспорта у него нет, прописки — тоже, закон о воинской обязанности он нарушает. Может сесть сразу по трем статьям. Все — из-за Юли.
Вроде нужно что-то сказать? Но я молчу. Геннадий Петрович задумчиво крутит ложечкой сахар, не касаясь стенок чашки. Разлитый чай медленно остывает и медленно пьется — Мария Ильинична вынуждено бездействует, покачивает головой, соглашаясь с невидимым собеседником, и вздыхает:
— Для меня образцом женского поведения всегда были жены декабристов. Вот настоящая женская преданность, женский подвиг — пойти за мужем в Сибирь. А выйти замуж, чтобы сбежать с родины к теплому морю, — это, знаете ли, совсем другое. Это, знаете ли, эгоизм. Предельный эгоизм.
Я так не думаю. Я хочу возразить. Но не возражаю. Из-за жен декабристов?
В тот день, когда я «дала сдачи», Сережка сказал: «Ты молодец! Прямо Свобода на баррикадах».
Что она чувствовала, эта Свобода, — со знаменем над головой, с голой грудью, открытой всем взглядам и пулям? Опьянение дерзостью, наготой и близостью смерти?
План действий придумал Геннадий Петрович. Сережка впервые привез меня к нему в гости — «на консультацию». Геннадий Петрович взглянул с любопытством и коротко изложил, как поступил бы на моем месте. Я сказала, у меня не получится. Напроситься на встречу с начальством по собственному почину? Да лучше удавиться!
— Ну, — Геннадий Петрович пожал плечами, — больше ничем помочь не могу. Это, знаете ли, — проверка на прочность. Если вы способны жить дальше после случившегося, так и — живите. У разных людей потребность себя уважать сформирована в разной степени.
Я расстроилась — из-за этой его бескомпромиссной прямолинейности под соусом галантности. Из-за этой подчеркнуто выпяченной рудиментарной формы обращения на «вы». Так можно обращаться к женщинам и крепостным крестьянам: «У вас не очень-то развита потребность себя уважать».
Мы собрались уходить.
— Был рад знакомству. И буду рад увидеться вновь!
В тот момент я была уверена, что не доставлю ему такую радость.
Но, оказалось, он задал систему координат, почти сразу — вот этим своим «сможете — так живите».
Я вообще-то не очень могла жить в последнее время. И что-то внутри уже размагнитилось и пустилось в свободный пляс. Конечно, наглость дается мне с трудом. И я боюсь-ненавижу начальников— почти инстинктивно, на уровне классового бессознательного. Но это ведь слабость, запрограммированный невроз, предательская генетическая память.
Я решила пройти проверку на прочность.
— Ну, д-давай. Я т-тебя здесь подожду, во-о дворе.
— Ты тут как следует приготовься — к уборке отработанных тел.