Женщина-птица
Шрифт:
Иногда я иду к папе в его магазин. Он ничего, естественно, не знает о том, что произошло у нас с мамой. Бедный сирота… Отец у меня — мечтатель, книжник, он всегда стоял в стороне от внутреннего круга семьи… Тебе грустно? — может он спросить ни с того ни с сего, когда ты в прекрасном настроении. И наоборот. Мой отец — книжник, видеть людей он не научился… Мой отец — мечтатель… но и сам он не более, чем сон. Я помню его с самого раннего детства — с трубкой во рту и с книжкой в руке. Он читал сам для себя вслух и запоминал прочитанное: «…в некоторых культурах считается, что шаманы могут превращаться в птиц и летать в царство мертвых, „к верхним людям“. В образе птицы шаманы могут вернуть на землю душу умирающего или встретить своего духа-хранителя»… Отец читает все, что попадает ему в руки, он знает кучу разных, нужных и
По вечерам мать бродит по комнатам, словно привидение. Иногда нам не удается избежать встречи — она улыбается и произносит какую-нибудь бессмысленную фразу о погоде, или о школе, или что-то из очередного кроссворда. Я отвечаю в том же духе, улыбкой, пустой фразой. Но между нами словно выросла стена, и слова через нее не проникают. Иногда я лежу и вспоминаю детство, как будто я уже совсем старая.
Я так много о ней думала после того вечера; словно бы я ее уже потеряла. В моем представлении она другая, не такая, как на самом деле. Я помню, например, как она брала меня на прогулки. Как я это воспринимала тогда? Мама — это была близость, нежность и сила, и я думала тогда, что это навсегда, что так будет даже после того, как она умрет… Весенними вечерами песок на пляже был перламутрово-белым, и в нем таились сокровища. Обточенные неумолимым наждаком моря красивые деревяшки, ракушки, словно бы светящиеся изнутри призрачным лунным светом, высохшие рыбьи скелеты, распадающиеся в прах, едва к ним прикоснешься, черные обрывки водорослей — в их переплетениях иногда угадывались черты неживых лиц. Когда прилетали с юга птицы, мама всегда говорила: «Посмотри, Кристина! Они уже здесь… скоро лето». Я стояла, прижавшись к маме, и держала ее за руку, любуясь совершенной геометрией рассекающих небо птичьих караванов. Может быть, тогда и начались мои птичьи мечты?
Странно, что запоминаются совсем, казалось бы, незначительные детали… Летние вечера, когда мама включала радио и иногда забывала отправить меня в кровать. Как папа отложил книгу, взял меня на руки и начал танцевать по комнате. Он кружил меня в вальсе, я помню, как вцепилась, боясь упасть, в его жесткую шею, помню запах одеколона и трубочного табака. Мама сидела за кухонным столом и решала кроссворд. Она смеялась над нами, а папа кружил меня все быстрее, пока все цвета не слились в один и комната не превратилась в огромный вертящийся шар. А иногда они танцевали с мамой, с закрытыми глазами, они обнимали друг друга так мягко и нежно, и танцевали, танцевали… пока я или Йоран не растаскивали их.
Летними ночами в квартире пахло морем, утюгом и влажным бельем. Я иногда даже просыпалась от этих запахов. Потом я слышала, как они возятся в спальне. Мамины резкие движения, папины помягче… я слышала ее вскрики в неплотной темноте летней ночи, то усиливающиеся, то стихающие, словно прилив и отлив… В квартире разливалось странное тепло, уносящее меня обратно в сон. Но и во сне я чувствовала их близость. Мама была кем-то другим… светом, дыханием, лаской и ударом; а папа был сама надежность, гора… или большая скала, медленно и осторожно ворочающаяся в моих снах, как слон.
Дни бегут, семестр приближается к концу. После уроков я долго гуляю по городу, обычно с Анитой. О чем мы говорим? О том, что моя мать не настоящая женщина, что моя любовь и ненависть, скорее всего, имеют глубокие причины, которые я пока сама понять не могу, причины, настолько же неслыханно банальные, настолько и серьезные. Мы говорим о нас самих, как о женщинах, о настоящих женщинах, что нам скоро восемнадцать, что город этот для нас слишком мал и душен. Безработица и водоросли на берегу — вот и все, что здесь есть. Даже и мечтать здесь не о чем, мы словно поражены загадочной болезнью, она убьет нас, если мы не последуем зову сердца. Побыв деревенскими героинями, мы превратимся в
К лету мы уедем. Мы часто об этом говорим. В Париж, в Лондон, в Рим… Формальности уже позади — у нас уже есть паспорта и даже билеты Интеррейл [4] — мы купили их тайно, мама ничего не должна знать. В один прекрасный день она просто получит открытку из Копенгагена. Я уже знаю, что там будет написано: «Ничто не может мне помешать, даже ты!» Мы только и говорим, что о предстоящем путешествии… я никогда не чувствовала себя такой счастливой! А осенью мы бросим гимназию и переедем в Гетеборг. Это тоже решено. Мы больше не можем здесь жить. Мы уже дошли до точки, обратного пути нет, думаю я и смеюсь над собой — что за театральность!
4
Интеррейл — студенческий билет, позволяющий совершать многократные поездки.
В эти последние дни Анита все время рядом. Мы не так много разговариваем, зато почти все время смеемся. Мне никто не нужен, кроме нее, думаю я и улыбаюсь, ни мама, ни брат, ни папа, никто из школьных подруг. Анита — настоящая женщина, я у нее всему научилась. Я не могу представить себе будущее без нее.
Седьмого июня кончаются занятия. После последнего урока я иду к моему немому дедушке. В детстве мама рассказывала, что он не всегда был таким. Он был художником, его знала вся Швеция. Во время войны, чтобы не служить в резерве, он нанялся работником в усадьбу, где работала и бабушка. Я почти уверена, что мама появилась на свет по ошибке. Бабушкины родители погибли за несколько лет до этого при пожаре, и смотреть за бабушкой было некому. Дед затащил ее на сеновал и сделал ей ребенка. В то время это был скандал, и ему пришлось жениться. И все равно, я думаю, они были счастливы вместе; в те времена в Халланде обычаи были патриархальными, и люди легче мирились с ударами судьбы. После войны они переехали в Фалькеберг. С годами в характере деда начали появляться все более заметные странности. В то лето, когда мама выходила замуж, он ни с того ни с сего написал бабушке записку: с сегодняшнего дня он дал обет молчания, и с его губ с этого дня не упадет ни единого слова. Позже он сделал для этой записки рамку и повесил ее на стене вместе со своими картинами, так что я, когда научилась читать, могла сама видеть, что там написано.
Дедушка — загадочная фигура. Я любила его всю жизнь, с тех пор, как себя помню. Но почему он перестал разговаривать? Почему он так решил? Никто не знает, а сам он не хочет объяснить. Может быть, загадка моей мамы — всего лишь продолжение его загадки? Интересно, была она такой же до того, как он дал свой обет молчания? По ночам я и сейчас иногда слышу, как она плачет по этому поводу; приговаривает вслух, как плакальщица. В детстве его молчание притягивало меня, как магнит. Дедушка прекрасно понимает все, что ему говорят, но в ответ только кивает или качает головой. Только иногда, в торжественных случаях или когда происходит что-то важное, он пишет записки: «Езжай осторожно, в новостях обещали гололед»… Его молчание было настолько совершенным, что он не разговаривал даже во сне. Но почему он решил молчать — это самая большая загадка.
Мы сидим на крытой террасе и пьем кофе. Бабушка куда-то уехала, и мы вдвоем с моим немым дедом. Он улыбается мне. В руке у него блокнот и ручка, на тот случай, если он надумает мне что-то сообщить.
— Я уезжаю, — говорю я в пространство. — Я уезжаю, но это секрет. Ты не должен никому об этом говорить.
Дед заинтересован. Он пишет в блокноте:
«Куда? О какой поездке ты говоришь?»
— На каникулы. Просто уезжаю на каникулы. С подругой, ее зовут Анита. Нас не будет примерно месяц, но я не хочу, чтобы мама знала об этом до нашего отъезда.
Дед смотрит на свои красивые руки, руки художника. Он сам похож на Аниту. И он всегда был мне очень близок — может быть, именно своей немотой?
— А осенью я вообще уеду отсюда. Это тоже секрет. Маму хватит удар, если она об этом узнает, поэтому надо действовать быстро. Потихоньку сложить вещи и ничего не рассказывать, пока такси не подъедет.
«Почему?» — пишет он.
— Не знаю. Здесь мне нечего делать. Мне еще нет и восемнадцати, а я уже места себе не нахожу. А если останусь еще на год, я, наверное, умру.