Женщина в доме
Шрифт:
Интуитивно, однако вполне отчетливо я чувствовал, что ее мир - это не мой мир, я должен вернуться на отведенное мне место - к мужчинам, которые тяжело работают днем, а вечером за кружкой пива расслабляются перед телевизором, которые вспоминают о женщинах, только когда хотят трахаться, и не воспринимают каждый половой акт как мистерию. Там у меня под ногами была прочная и надежная почва, которую я боялся утратить.
Только я не подозревал тогда, что уже отравлен и никогда не смогу примириться с тем простым укладом, который предлагает жизнь.
Да ну, это слишком мудреное объяснение.
В конце концов, я просто понял, что ничего у нас не может получиться.
Ничего не может получиться.
А раз получиться ничего не может, то нечего и время терять.
А если мужчина что-то решил, он уже не станет оглядываться назад.
Можно назвать это решительностью, можно малодушием.
Или назовите мужеством - здесь и то, и другое вместе.
Конечно, я помнил ее еще очень долго, около года или больше. Каждую женщину сравнивал с ней и ни в одной не находил того, от чего когда-то бежал и к чему снова стремился.
И она искала меня.
Писала письма, полные отчаяния, читать их было тяжело.
Писать она умела!
Разбирая ящики стола, я нашел и эти письма, целую стопку, многие так и не были распечатаны.
Назовите это мужеством.
Не распечатал я этих писем и в этот раз, спустя годы. А распечатанные не стал перечитывать.
Я их сжег.
Иногда я настолько отчетливо могу вспомнить ее лицо, будто она сидит напротив. А иногда никак не могу вызвать его в памяти. Чаще всего ее образ возникает, когда я его не жду: за рулем, в постели с Илзе, на работе. А бессонными ночами, когда пытаюсь увидеть его рядом с собой, - он не приходит. И тогда я не могу заснуть.
Мне надо было обрести покой.
Я не заметил, как Серафим достал бутылку самогона, открыл и налил нам обоим. Я не заметил, как выпил свой стакан. Или, может, два.
Не заметил, что рассказываю все вслух - ему.
– А что произошло с Илзе?
– спросил он.
– Она... Она была не то. У нас ничего не могло получиться, - ответил я.
– Так который же из снимков? Говори.
– Серафим внимательно смотрел на меня.
– Ну, который?
– Это тебе не поможет.
– Все равно, - сказал я.
– Слушай, старик, я тебе плачу. Так?
Серафим ухмыльнулся:
– Сколько?
– Двадцать пять.
Серафим только покривился сильнее.
– Пятьдесят, - сказал я.
– За любимую женщину - мало, - сказал Серафим, - даже за ее фотографию мало.
– Стольник, гнида!
– озверел я.
– Хорошо, - вздохнул Серафим.
– Но при одном условии. Вторую оставишь мне.
Я согласился.
Серафим медленно потянулся за фотографиями. Взял. Еще раз взглянул на них. Затем выбрал одну, поднялся, подошел к печи, взял спички и поджег. Фотография горела долго, синеватым пламенем. Я сам не заметил, как вскочил.
– Сиди, - сказал Серафим.
– Та фотография, что на столе, - на ней женщина.
Я взял ее двумя пальцами дрожащей руки. Бережно, аккуратно.
Вот она. Она. Заключена в этом доме навеки. Моя.
Я швырнул на стол красную сотню и, не попрощавшись, вышел на улицу.
От выпитого самогона было удивительно радостно и ясно в голове, только в ногах чувствовалась легкая слабость.
На другом конце деревни виднелся силуэт церкви с православным крестом. В доме батюшки горел свет. Быть может, он читал Священное Писание.
В небе светила полная луна, и деревья отбрасывали на дорогу черные тени.
Я сел в машину.
Посмотрел в зеркало заднего вида.
В доме Серафима свет уже не горел.
Я знал, что он там, внутри, он и его собака.
Я поставил на скорость, отпустил сцепление и выжал газ.
Прошлое осталось позади, время вновь превратилось в вектор.
Лишь на полпути к Риге я вдруг сообразил, что Серафим мог сжечь и не ту фотографию. Только этого я уже никогда не узнаю.