Женщина
Шрифт:
– Глупое, что ли?
– Похоже, что глупое. Застегнув кофту, она сказала:
– Скоро, чать, к обедне ударят... Пойду, надо помолиться богородице. Ты сегодня идешь?
– Как только паспорт получу...
– Куда путь?
– На Алагир. А - ты?
Встав на ноги, она оправляет юбку, - бедра у нее уже плеч, вся она осанистая, стройная.
– Я-то? Не знаю еще... Надобно мне в Нальчик... а может, не пойду. Не знаю.
И, протянув ко мне крепкие, ловкие руки, она предложила,
– Ну давай поцелуемся еще на росстанье.
А обняв одной рукою и крестя другой - сказала:
– Прощай дружок! Спаси тебя Христос за хорошее слово, за всю твою повадку...
– Пойдем вместе?
Вырвалась из рук моих, твердо и строго говоря:
– Не годится это мне... не согласна! Кабы ты крестьянин был, а так что толку? Одним часом жизнь не меряют, а годами...
И ушла в хату, тихо улыбнувшись мне на прощанье. Я сел на колоду, думая об этой женщине: что найдет она?.. Увижу я ее еще когда-нибудь?
Заблаговестили к ранней обедне; станица давно уже проснулась и солидно, невесело шумела.
Когда я вошел в хату за котомкой - хата была уже пуста, должно быть, все вышли через разломанную стену прямо на улицу.
Сходил в войсковую избу, взял паспорт и отправился на площадь - нет ли попутчиков?
Как вчера, у ограды валялись люди из России, сидел, прислонясь спиною к бревну, толстомордый пен-зяк, - его разбитое лицо стало еще больше, уродливее, а глаза совсем заплыли в багровых опухолях,
Явился новый - седенький остробородый старичок в бархатной выцветшей скуфейке, тощий и сухой. Личико у него с кулак, нос хищно загнут и красный, пористый, а глаза - сердито-вороватые.
Рыжий орловец и вертлявый паренек наседают на него:
– Ты чего ради шляешься?
– А - ты?
– тоненьким голосом спрашивает старик, прикручивая проволокой отломившуюся ручку закопченного железного чайника и ни на кого не глядя.
– Мы - за работой ходим!
– Мы живем, как велено...
– Кем?
– А - богом! Забыл?
Старик равнодушно и четко говорит:
– Плюет на вас бог песком да пылью, кою вы же сами поднимаете, шляясь по земле его зря...
– Стой!
– кричит ушастый парень.
– Как? А Христос с апостолами не ходил по земле?
– То - Христос!
– значительно сказал старик, подняв на спорщика острые глаза.
– Дураки! Что говорите, с кем в ряд ставитесь? Я вот крикну казака...
Много раз слышал я такие споры, и они так же противны мне, как беседы о душе.
Надобно идти.
Появился Конёв, растрепанный, потный и, тревож-но мигая, спросил:
– Рязанку эту Таньку видал? Нет? Ах, ведьма, стало быть - ушла она в ночь! Дали мне вчера чего-то выпить, настойки, что ли! Спал я всю ночь, как медведь зимой... А она с этим, видно, с пензяком...
– Вот
– Э... на-ко ты! Ну, как же расписали человека, а? Богомазы, просто сказать...
Он снова начал беспокойно оглядываться.
– Куда ж они обе пошли?
– За обедней, может...
– И верно! Конечно! За-адела, брат, меня баба эта - ух как!
Но и после ранней обедни, когда - под веселый звон колоколов нарядное казачество, степенно выплыв из церкви, разлилось по станице яркими ручьями, - мы не нашли Татьяну.
– Ушла, - печально ворчал Конёв.
– Ну, однако ж я ее найду... я настигну...
Мне не верилось в это и не хотелось этого.
Лет через пять я шагал по двору Метехского замка в Тифлисе, безуспешно пытаясь догадаться - за какие провинности посадили меня в эту тюрьму?
Картинно грозная извне, внутри она была наполнена веселыми и мрачными юмористами - мне казалось, что все люди в ней устроили "с разрешения начальства" любительский спектакль и, как подростки, охотно, усердно, но неумело играют плохо понятые роли арестантов, надзирателей, жандармов.
Сегодня, например, пришли в камеру мою надзиратель и жандарм, чтобы вести меня на прогулку, - я ;аявил им:
– Можно мне не гулять? Нездоров я, и не хочется...
Большой, русобородый красавец жандарм строго поднял палец вверх.
– Тебе хотеть не велено...
А надзиратель, черный как трубочист, с большими синими белками глаз, подтвердил вывихнутым языком:
– Тута ныкому нэ вэлэно хотэть - знаишь?
И вот я - гуляю.
На дворе, мощенном камнем, жарко, точно в печи Висит над ним плоский и мутный квадрат пыльного неба. С трех сторон двор замыкают высокие серые сте ны, с четвертой - ворота, с какой-то страховидной надстройкой над ними.
Сверху через крыши непрерывно вливается глухой шум бешеных волн рыжей Куры, воют торговцы на базаре Авлабара - азиатской части города; пересекая все звуки, ноет зурна, голуби воркуют где-то... Я чувствую себя внутри барабана, а по коже его бьют множеством палок.
Из двух линий окон вторых и третьих этажей смотрят сквозь решетки смуглые лица, курчавые головы туземцев, - одия из них упрямо плюет во двор, явно стараясь доплюнуть до меня, но только напрасно истощает силы.
Другой раздраженно и упрекающе кричит:
– Послушэты! Зачэм ходышь такым курицам? Ха-ды галава вэрх!
Поют странную песню - вся она запутанная, точно моток шерсти, которым долго играла кошка. Тоскливо тянется и дрожит, развиваясь, высокая воющая нота, уходит всё глубже и глубже в пыльное тусклое небо и вдруг взвизгнув, порвется, спрячется куда-то, тихонько рыча, как зверь, побежденный страхом. Потом снова вьется змеею, выползая из-за решетки на жаркую свободу.