Женщины-террористки России. Бескорыстные убийцы
Шрифт:
И все же они не «покоряются». Тогда Измайлов перевел их в одиночки и в крошечном узком коридоре стал раскладывать уголовных и пороть их на глазах наших запертых товарищей.
Мольбы уголовного о прощении, ползание в ногах, сваливание его ударами с ног, свист розог, брызги крови, вопли, стоны, потом дикий, пронзительный не то крик, не то рев истязуемого!..
Измайлов пьянел. Он начинал сам кричать, рычать, вырывал из рук надзирателя розгу и кидался к лежащей на полу жертве. С налитыми слепящей яростью глазами, тяжело дыша, он подходил потом к форточке одного из товарищей и махал окровавленной розгой перед его лицом:
— Запорю!.. Запорю мерзавцев!..
И, потрясенный, с совершенно растерзанным
— Брат, брат, покорись!.. Брат, брат…
В ответ слышался дикий, отчаянный крик:
— Не покорюсь!!…
А тот молил:
— Покорись!
И совсем уже не человеческим голосом, стуча кулаками по двери, по фортке, товарищ опять кричал свое «не покорюсь».
Эту страшную процедуру проделывали с ними до тех пор, пока последние борцы не заявили о своей сдаче.
С ликованием вошел Измайлов:
— А, смотришь в глаза! Рыла не воротишь! А помнишь, воротил?…
Таких, как Измайлов, иногда менее пьяных, иногда еще более жестоких, становилось по России среди тюремного начальства все больше и больше. Все очевиднее обнаруживалось намерение правительства сломать единственную в стране негнущуюся волю, сравнять с землей единственное место, где еще дышала революция, звенел протест и был жив подвиг борьбы и бунта, — намерение усмирить тюрьмы и каторги политических заключенных.
Все на нашей каторге чувствовали неотложность точного решения и сговора перед той грозной неизбежностью, что надвигалась на тюрьмы Нерчинской каторги. Поэтому в нашем сначала личном обмене мнений с Егором по вопросу о тюремной тактике скоро приняло участие порядочное число товарищей Мальцевской женской и Горно-Зерентуйской мужской тюрем.
Егор доказывал необходимость борьбы за минимум человеческого достоинства и прав. Он допускал длительное терпение во имя идеи в целях сохранения в живых революционного контингента тюрем для новой борьбы и работы до известных пределов, дальше которых надо было начинать борьбу в тюрьме, которую он, наравне со мной, тоже называл «борьбой со связанными руками». Имея в виду историческую обстановку, когда царско-помещичье правительство, нарушив какую-либо свободу в стране, намеревалось физически истребить своих пленников-революционеров, — трудно было предполагать какую-либо успешность тюремного протеста и борьбы. За успешностью Егор, по мере все большего проведения в жизнь палаческо-истребительской политики правительства, перестал гнаться, но он считал необходимым в известных случаях протест смертью против насилия и освобождение чрез смерть от вконец унижающего личность режима. В этом решении сошлись почти все заключенные товарищи. В результате 2-годичной переписки Егор написал мне свое решающее письмо, которым и закончился обмен мнений по поводу тюремной тактики. Он сказал там приблизительно так:
— Я принимаю все. Я, лично обещаю снести всякое оскорбление моего достоинства во имя моей идеи, «они» не смогут теперь меня оскорбить (как не оскорбили бы дикари своим голым насилием или сумасшедшие), но если оскорбят малых сил, если тронут меньших братьев моих, которые не работали над своим революционным сознанием столько, сколько пришлось работать некоторым из нас (профессионалам революции), их грозящее нам оскорбление может принизить, искалечить, вызвать из подсознания веками воспитанные рабские привычки и убить в них революционера (чему мы знаем уже примеры). И вот их-то надо не давать в обиду и защищать своей грудью.
Это решение и определило дальнейшую судьбу Егора. Он любил жизнь светлой, радостной любовью.
— Кто любит землю, — писал он, — с ее земными человеческими страданиями и радостями, как родную мать, тот в любви к ней почерпает бодрость и силу.
Он был прикован к жизни тысячью видимых и невидимых нитей. Но когда пробил час, когда братьям его стало грозить смертное оскорбление, Егор порвал эти нити бестрепетной рукой.
Ряд погибших товарищей проходит незабываемыми грустными тенями в памяти; каждый из них был ценен для революции и был бы еще ценнее, быть может, и впредь для нее, и потеря его представляется невозвратимой. Каждый бриллиант единственен и «грани его ни с чем, кроме того сияния, которое они излучают, не сравнимы». Но как же оправдать и изжить потерю такого единственного, каким был убитый Егор?..
Многими из нас с уверенностью предполагается, что в агрессивности нападения на Горный Зерентуй играло желание правительства свести счеты с Сазоновым, не дать ему выйти на волю. Незадолго до его выхода на поселение началась травля в газетах Союза русского народа — «Земщине», «Колоколе» и др.
В унисон с печатной кампанией в России, в Сибири в окна Горно-Зерентуйской тюрьмы вдруг началась пальба день и ночь особенно направляемая в одиночку Егора.
— Я вижу в этом прямое намерение убить меня, — заявил он администрации.
Потом приехал Высоцкий… [210] События пошли быстрым течением. Высоцкий сразу показал себя. Он торопился нападать, отвергая все промежуточные стадии борьбы с заключенными в виде переговоров, увещеваний и каких-либо подготовок.
Егор после первого же объяснения с ним понял, чем очень скоро должно все кончиться, и уже 27 ноября(1910 г.) мы получили от него прощальную записку и памятку мне, сделанную его руками. 28 ноября, придравшись по пустому поводу к двоим товарищам, Петрову и Сломянскому, Высоцкий приказал применить к ним телесное наказание. Петров облил себя керосином и пытался сжечь себя; его спасли. Тогда начались массовые покушения на самоубийство.
210
Начальник Горно-Зерентуйской тюрьмы И. И. Высоцкий был ранен эсером Борисом Исааковичем Лагуновым (р. 1882) 18 августа 1911 г.
Егор был в горе, что он «опоздал», не предупредил. Он категорически запретил своим друзьям и товарищам прибегать к самоубийству раньше его. Доказывал, что гораздо «экономнее», в смысле потери лишней жизни и сил, начать с него. Но время приема яда он постарался не выявлять слишком ясно для всех и поэтому, когда он в короткую минутку открытия своей двери на уборку подбегал к форткам товарищей и говорил им со своей тихой улыбкой «прощайте!», — не все и не сразу сообразили, что это значит.
Прием стрихнина был велик, но молодой и крепкий организм Егора сопротивлялся долго. До трех часов ночи было слышно соседям страшное хрипение и кашель и, когда заподозрившие что-то в его камере из-за потухшей лампы надзиратели вошли к нему в 3 часа и унесли его в лазарет, он был еще жив.
Высоцкий, узнав, что произошло то, что было ему особенно надо, отдал строгое приказание не подпускать к хрипящему и бьющемуся в судорогах Егору никого из медицинского персонала, и только утром в 8 часов таковой был впущен в лазаретную камеру Сазонова, чтобы констатировать его смерть.
Огромный лоб сиял чеканной белизной в венце волос, отливающих золотым пламенем, на лице его лежало выражение такого безграничного мира и покоя, такой тишины и любви, что грубые, только что державшие плеть в своих руках надзиратели, глядя на убитого, плакали и крестились.