Жены художников
Шрифт:
Госпожа Гертбиз
Уж она-то, конечно, не для того была создана, чтобы стать женой художника, особенно такого буйного, порывистого, необузданного сумасброда со странной, звучной фамилией Гертбиз, который шел своим путем, ни с чем не считаясь, с гордо поднятой головой, лихо торчавшими усами, дерзко бросая вызов нелепым условностям и мещанским предрассудкам. Каким чудом, какими чарами эта маленькая кокетка, выросшая в лавке ювелирных изделий, за гирляндами нанизанных золотых колец и цепочек для часов, сумела обворожить поэта?
Представьте себе миловидную продавщицу — неопределенные черты лица, заученная улыбка, холодные глаза, спокойные приветливые манеры. Вместо подлинной элегантности — пристрастие к блестящим, мишурным украшениям, развившееся, вероятно, у сверкающей витрины отцовской лавки, умение подобрать в тон платью атласный бант, пояс, пряжку; и ко всему
Ее прельщала мысль выйти замуж за человека с именем, известного писателя, который мог доставать ей сколько угодно билетов в театр. Его же, вероятно, пленили в ней жеманные манеры, губки бантиком, оттопыренный мизинчик — словом, показной шик модной продавщицы, который бедняга считал высшим образцом парижского изящества, ибо он родился крестьянином и, несмотря на весь свой ум, в сущности, таковым и остался.
Соблазненный домашним уютом, тихим семейным счастьем, которого так долго был лишен, Гертбиз провел два года вдали от друзей, за городом, где-то в окрестностях Парижа. Огромный город манил его издали и пугал, точно посланных врачами на побережье слабых больных, которые боятся моря и вдыхают целебный морской воздух лишь на расстоянии нескольких миль. Время от времени за его подписью появлялись заметки в газетах, статьи в журналах, но в них уже не было той свежести стиля, того кипучего красноречия, которые пленяли нас прежде. Мы думали: «Он слишком счастлив… Счастье вредит его творчеству».
Потом однажды он снова появился среди нас, и мы увидели, что он далеко не счастлив. На его побледневшем, осунувшемся лице залегли горькие складки, пылкая горячность перешла в нервную раздражительность, громкий, раскатистый смех звучал фальшиво и натянуто — словом, он стал совсем другим человеком. Слишком гордый, чтобы сознаться в своей ошибке, он никогда не жаловался, но старые друзья, перед которыми снова раскрылись двери его дома, вскоре убедились, что, женившись, он совершил чудовищную глупость и вконец загубил свою жизнь. Зато г-жа Гертбиз, напротив, после двух лет замужества осталась точно такой же, какой мы видели ее в церкви, в день свадьбы. Та же спокойная, жеманная улыбка, та же кокетливость по-праздничному разряженной лавочницы; только самоуверенности у нее прибавилось. Теперь она любила поговорить. Когда Гертбиз, затеяв горячий спор об искусстве, пылко отстаивал свои категорические суждения, кого-то беспощадно громил, кого-то восторженно превозносил, супруга внезапно перебивала его приторным, фальшивым голоском, изрекая, всегда невпопад, какую-нибудь вздорную мысль, какую-нибудь пошлую глупость. Смущенный, сконфуженный хозяин, взглядом прося нас о снисхождении, пытался возобновить прерванную беседу. Но вскоре, не выдержав ее беспрестанных, несносных возражений, обескураженный глупостью этой надутой пустышки с птичьими мозгами, он умолкал, предоставляя ей выболтать все до конца. Однако его молчание только раздражало супругу, казалось ей обидным и унизительным. Ее кисло-сладкий голосок становился визгливым, она нападала, язвила, жужжала, как назойливая муха, до тех пор, пока Гертбиз, выйдя из себя, не разражался грубой бранью.
После этих непрерывных ссор, обычно кончавшихся слезами, она всякий раз чувствовала себя успокоенной, освеженной, как трава после дождя, а он — разбитым, больным, неспособным ни к какой работе. Мало-помалу утихла даже его бурная вспыльчивость. Как-то вечером, при мне, когда г-жа Гертбиз после одной из таких тягостных сцен с торжествующим видом вышла из-за стола и ее муж наконец поднял поникшую голову, я прочел на его лице неописуемое презрение, неописуемую ненависть. Весь красный, со слезами на глазах, с горькой, страдальческой усмешкой, он смотрел вслед жене, и лишь только жеманная куколка вышла из комнаты, громко хлопнув дверью, он, точно школьник за спиной учителя, состроил ей ужасную гримасу, полную ярости и муки. И тут я услышал, как он глухо пробормотал:
— Ох, не будь ребенка, удрал бы я отсюда на край света!
К несчастью, у них был младенец, чудесный мальчишка, грязный и чумазый; он ползал по двору, копался в земле, играл с пауками и с собаками больше него ростом. Мать не обращала на него внимания и только вздыхала: «Фу, какой противный!»-сокрушаясь, что не отдала его на воспитание кормилице. Она сохранила все привычки продавщицы, а потому их неряшливая, неубранная квартира, по которой она с утра слонялась без дела в шикарных платьях и умопомрачительных прическах, напоминала столь любезную ее сердцу комнату при магазине, темную, закопченную, душную конуру, куда хозяева забегают урывками, пока нет покупателей, чтобы наспех проглотить невкусный завтрак на столе без скатерти, все время прислушиваясь, не зазвонит ли колокольчик за дверью. В их пошлом мирке главный жизненный интерес — это улица, многолюдная улица, где проходят покупатели, прогуливаются фланеры, — где по воскресеньям тротуары и мостовую наводняет пестрая, праздношатающаяся толпа. Можно себе представить, как бедняжка изнывала в деревне, как тосковала по шумному Парижу. Гертбизу, напротив, чтобы сохранить ясность духа, необходима была деревенская тишина. Париж оглушал его, как растерянного приезжего провинциала. Супруга не могла этого понять и горько жаловалась на скучную, уединенную жизнь. Чтобы развлечься, она приглашала в гости прежних подруг. И, если мужа не было дома, они бесцеремонно рылись в его бумагах, рассматривали заметки, начатые рукописи.
— Погляди, душенька, до чего смешно… И он еще запирается на ключ, чтобы написать такую чепуху! Бродит из угла в угол, бормочет себе под нос… Право же, я ничего не понимаю в его писанине!
И тут начинались бесконечные жалобы, горькие сожаления о прошлом.
— Если б я знала раньше!.. Подумать только, ведь я могла выйти замуж за Оберто и Фажона, торговцев бельевым товаром…
Она всегда называла обоих компаньонов сразу, как будто собиралсь выйти замуж за вывеску. В присутствии мужа она не стеснялась. Приставала к нему, мешала заниматься, затевала у него в кабинете громкую болтовню с подругами о всяких пустяках, не считаясь с его работой. Эти бездельницы презирали писательское ремесло, приносящее так мало дохода, в их глазах самый напряженный умственный труд походил на праздные мечтания.
По временам Гертбиз пытался вырваться из этой угнетающей обстановки, становившейся с каждым днем все нестерпимее. Он убегал в Париж, снимал комнату в гостинице, собирался снова зажить холостяком, но тоска по сыну, страстное желание обнять ребенка в тот же вечер тянули его домой. В таких случаях, чтобы избежать семейной сцены, он привовил с собой кого-нибудь из приятелей и старался задержать их у себя как можно дольше. В обществе друзей его блестящий ум вновь пробуждался, ему вновь приходили на память замыслы прежних работ, которые он одну за другой постепенно забрасывал. Зато когда гости уезжали, Гертбиз впадал в тоску. Всеми силами старался он удержать друзей, хватаясь за них с отчаянием утопающего. С какой грустью он провожал нас до остановки маленького омнибуса, отвозившего пассажиров из пригорода в Париж! И какой медленной, вялой походкой, сгорбившись, уныло опустив руки, возвращался домой по пыльной дороге, прислушиваясь к затихающему вдали стуку колес!
Оставаться с женой с глазу на глаз становилось для него все невыносимее. Чтобы избежать этого, он устраивал так, что у него в доме всегда было полно народу. Пользуясь его добросердечием, легкомыслием, безволием, его окружали всякого рода паразиты из числа писателей — неудачников. Целая орава литературных прихлебателей, лентяев, свихнувшихся чудаков прижилась у него в доме, где все они распоряжались по-хозяйски. А так как жена его была непроходимо глупа и не умела разбираться в людях, они казались ей гораздо интереснее и умнее мужа, потому что громче орали. Вся жизнь проходила в бесплодных спорах и пересудах. Это был неудержимый поток пустословия, трескучих фраз, напыщенных речей, и среди этого гвалта несчастный Гертбиз сидел молча и неподвижно, усмехаясь и пожимая плечами. Случалось, впрочем, что во время долгого обеда, когда гости, бесцеремонно облокотившись на стол, заводили за бутылкою водки бесконечную нудную болтовню, одуряющую, как табачный дым, его охватывало невыразимое отвращение, и, не решаясь выгнать вон весь этот сброд, он сам уходил из дому и пропадал на целую неделю.
— Мой дом полон дураков, — сказал он мне однажды. — Я просто боюсь туда возвращаться.
При таком образе жизни он почти перестал писать. Имя его редко появлялось в печати, а состояние постепенно таяло, расхищалось бандой попрошаек, кормившихся за его столом.
Мы давно уже с ним не видались, как вдруг однажды утром я получил весточку, написанную его милым мелким почерком, когда-то таким четким, а теперь неровным и дрожащим: «Мы в Париже. Зайди навестить меня. Я смертельно скучаю». Он поселился вместе с женой, ребенком и собаками в мрачной маленькой квартирке в Батиньоле. Беспорядок их домашней обстановки был еще заметнее в этой тесноте, чем в просторном деревенском доме, ребенок возился с собаками на полу, в крошечных, как клетушки, комнатах, а Гертбиз лежал на кровати совсем больной, в полном изнеможении, повернувшись лицом к стене. Супруга его, как всегда расфуфыренная, как всегда невозмутимая, не обращала на него внимания.