Женя и Валентина
Шрифт:
— Нет театров? — спрашивает редактор. — Что говорит кинопрокат? Революционные, патриотические фильмы есть? Пойди и напиши. Владислав Сергеевич, у нас на четвертой полосе место есть? Оставь строчек восемьдесят. Владимир Акимович завтра сдаст тебе рецензию.
Заданием Вовочка не то чтобы подавлен — страшно затруднен. Эти восемьдесят строк замучивают его ужасно. Из редакционной библиотеки он приносит подшивки «Правды», «Известий», «Советской культуры», посетителей передает Стульеву. Он мог бы просмотреть подшивки в библиотеке, чтобы Стульев и Слатин не видели, как он компилирует рецензию, но Вовочке не до этого.
— Владимир Акимович! — говорит он, открывая дверь. За полчаса Владислав, пробегая мимо кабинета, несколько раз распахивает дверь:
— Когда будет рецензия?
Потом Владислава захватят дела, и он появится только минут через сорок. Теперь он зол, не подмигивает Стульеву и Слатину.
— Владимир Акимович! Задерживаете газету!
Вовочка начинает огрызаться:
— Подождешь! Подумаешь!
Наконец он закругляется, несет листки машинисткам, возвращается с перепечатанной рецензией, кладет перед Стульевым:
— Родион Алексеевич, прочтите и распишитесь.
Стульев расписывается, не читая.
Рецензия написана тщательно, следы компиляции затерты, а оценки поставлены умеренней, чем в центральных газетах.
После этой гонки Вовочка жалуется Слатину, говорит, что больше его не заставят, даже если редактор будет нажимать.
Приносят полосы, и Вовочка усаживается читать свою рецензию. Он нервничает, не верит самому себе, просит прочесть Стульева или Слатина, много раз сверяет инициалы. Но в конце концов все сходит хорошо, и Вовочка постепенно успокаивается.
Еще одним не пишущим журналистом был в газете тот самый Головин, которого переводили в заводскую многотиражку. Его вернули через год — он обладал редкостной, какой-то математической грамотностью. Работал он в секретариате, сидел один в маленькой комнатке, читал подписанные в отделах материалы и правил. Вычеркнутое никогда не восстанавливал, дважды к одной и той же строчке не возвращался. У него был чертежный, «гостовский» почерк, чертежная система вычеркивания. О себе говорил, что по призванию он химик, филологический факультет выбрал по ошибке. Единственный материал, который появился за его подписью, и был посвящен университетским химикам. Это был образцовый материал, отличавшийся от всего, что было в номере, как отличаются столичные материалы, перепечатанные провинциальной газетой. Однако на еженедельной летучке докладчик этот материал не упомянул, и только кто-то сказал, что Головин выступает редко, а писать, оказывается, умеет. Так и прошло это событие, оставив некоторое недоумение, и забылось, как забываются перепечатки из других газет и журналов. Слатин приходил в комнатку Головина, усаживался на край стола, смотрел, как он работает, и поражался безошибочности его глаза. Иногда только казалось, что он уж слишком жестко сжимает материал, не оставляет между значащими словами «воздуха».
— Для машин правишь: формула, формула, а вздохнуть негде.
— Пожалел? — спрашивал Головин. — Давай восстановим.
Слатин еще раз смотрел и вздыхал:
— Нет, все правильно.
— Газетная площадь, — говорил Головин. — Сколько у нас площади? Из паршивого очерка лучше сделать информацию.
— Сам почему не пишешь?
— Некогда.
— Я ночью пишу.
— Ночью пишешь, а вечером начинаешь. А я вечером писать не могу. Двое детей в комнате. Жена в институте.
— Посуду моешь?
— И посуду, и пеленки.
— У тебя ж прекрасный материал был. Лучше меньше бы правил — больше писал.
— Тебе понравилось? — говорил Головин. — Нам надо встретиться и поговорить.
— Да мы уже встретились!
— Да нет! Ты ко мне или я к тебе. Посидели бы за пивом.
— Да я давал уже тебе свой адрес!
— Правда? — И начинал листать свой блокнот. — Ну дай я еще раз запишу.
— Записывай, записывай! Ты уже не первый раз записываешь. Слушай, ну чего ты такой робкий? Думаешь, если не пишешь, так нечего тебе опасаться? Ты же каждому в редакции на треть срезаешь материал. Гонорар сокращаешь.
Головин улыбался. Слатин уходил, и они забывали друг о друге на неделю. Сталкивались в редакционном коридоре: Слатин — в машинное, Головин — из машинного бюро, кивали друг другу на ходу и разбегались. Или вдруг Головин распахивал дверь и кричал с порога:
— Отдел культуры! Две информации на третью полосу! Срочно! — И захлопывал дверь, чтобы не слушать возражений. Слатин добывал информации, нес в маленькую комнатку. Головин, не глядя на Слатина — чертил макет, — брал их у него из рук, быстро просматривал, откладывал в сторону и придавливал металлической линейкой:
— Хорошо. Может быть, пойдут.
И все. Слатин уходил, забывал о Головине, о том, как четко, какой идеальной прямой чертой он вычеркивает пустые слова, как «конвертом» зачеркивает целые абзацы, каким ясным чертежным почерком вписывает новые слова, как рисует макеты новых полос и правит, правит после газетных правщиков и вежливо разговаривает с ответственным секретарем, обсуждает ерундовые первополосные материалы, написанные Лешей Иванченко. А где-нибудь на лестнице Головин догонял Слатина, брал его за локоть, и Слатин спрашивал:
— Поговорить нам с тобой надо?
— Надо, надо нам с тобой поговорить, — не замечая слатинского раздражения, отвечал Головин. — Посидеть хорошенько и потолковать. Есть у меня мысли, хотел с тобой посоветоваться. Думаю, знаешь, засесть и написать кое-что.
— О химии?
— О жизни. Ты в пирожковую?
— Нет, — отвечал Слатин, хотя собирался именно в пирожковую.
— А я за пирожками.
И они расставались. Проходило несколько недель, и опять Головин спрашивал, где живет Слатин, листал блокнот и смотрел растроганно. И Слатин стал его дразнить. Кричал, встречая в коридоре:
— Поговорить надо?
— Надо, надо, — грустно отвечал Головин.
— Записать тебе адрес или сам запишешь?
Слабый этот, грустный взгляд раздражал Слатина.
Головин начинал ответственным секретарем краевого альманаха и там жестко и честно правил тексты, написанные областными писателями. Ему предложили уйти, и он перешел в газету помощником Владислава. Но и тут его наивная, но странно твердая грамотность не пришлась по вкусу. И после истории с Белоглазовым редактор ему сказал: