Жернова. 1918–1953. Книга четвертая. Клетка
Шрифт:
Небо напомнило Плошкину холодную стену, перегородившую штрек: оно тоже смотрело на Плошкина многочисленными голодными глазами звезд и подавляло его своей непостижимостью.
Плошкин стоял и озирался, забыв о голоде и холоде, забыв об усталости, о своих товарищах, оставшихся в глубине рудника. Что-то знакомое таилось в этой тишине и умиротворяющем лунном свете, будто он, Сидор Плошкин, вышел на крыльцо отчего дома, вышел из тепла, по нужде, и сейчас снова вернется в избу, где пахнет квашней, кислой капустой, огурцами, овчиной, молоком, спящими детьми, разомлевшим телом жены… И до того же Плошкину захотелось, чтобы это стало реальностью – хотя бы
А совсем рядом, за ближайшей сопкой, находился лагерь, невидимый отсюда. Кончится ночь, на рудник придет колонна заключенных, конвоируемая охраной, и все пойдет по-старому: барак, холод, голод, убийственный труд – неволя.
– У-у! – застонал Плошкин и покачнулся. Он несколько раз встряхнул головой, чтобы собрать вместе зайцами запрыгавшие мысли, и почувствовал, как тело его охватывает лихорадочное возбуждение. Хотя в голову ничего путного пока не пришло, Плошкин сделал несколько шагов в сторону от дороги, ведущей к лагерю.
Это было совершенно безотчетное желание – уйти, уйти подальше от всего этого, уйти поскорее, уйти куда угодно, а там что бог даст, хотя никогда до этого о побеге он даже и не помышлял, считая это дело пустым и зряшным, потому что… Куда бежать-то? Бежать некуда. Да и сколько он ни слыхивал о побегах, почти все они кончались одним и тем же: догонят и убьют на месте, либо приведут в зону и расстреляют на глазах всего лагеря.
И все же Плошкин, позабыв обо всем, сперва пятился прочь от рудника и оглядывался в нерешительности, потом в отчаянном ожесточении широко зашагал вверх по каменистому склону сопки. Он бы даже и побежал – такое на него нашло нетерпение, но на бег сил совершенно не имелось.
Однако всегдашняя привычка относиться к каждому своему поступку с практической точки зрения, то есть исходя из того, что из этого поступка получится, через какое-то время остановила Плошкина и заставила оглянуться.
Что-то он делает не то, что-то он такое забыл, не учел, без чего нельзя приступать ни к одному серьезному делу. У Плошкина было такое ощущение, что он вышел в поле на весеннюю пахоту, но то ли без плуга, то ли без лошади, то ли еще без чего-то важного, как это случается во сне. Стоя на каменистом скате сопки, оглядывая серые навесы, под которыми велась промывка породы, зловещие грибки для охраны, вглядываясь в черноту штрека, Плошкин пытался понять, что же он такое забыл и не сделал, без чего нельзя отсюда уходить. И еще до конца не обдумав всего, повернул назад.
Он понял, что его побег обнаружится тот час же, едва утром выяснится, что в забой можно пробраться тем же путем, каким он его покинул. Кто-то проникнет за завалы, найдет там его товарищей, и вскоре начальству станет ясно, что Плошкин бежал. А если они там никого не обнаружат, то решат, что вся бригада лежит под завалом, и пока выкопают последнего, пройдет несколько дней. За это время беглецы уйдут далеко. Значит, надо вернуться и забрать с собой остальных.
Сначала он поведет их на заимку, где прошлым летом ловил лососей для столовой лагерного начальства. Там должны остаться соль, сети, спички, гарпуны, топоры, что пригодится им в долгом пути по тайге. Там они могут даже пару дней отдохнуть и наесться пришедшей на нерест горбуши, заготовить на дорогу икры. Одному это не осилить, а бригадой…
И Сидор Силыч снова ступил под низкие своды штрека.
Глава 3
Плошкин поднял остатки своей бригады пинками. Он заранее решил ничего им не объяснять, чтобы не тратить зря времени, уверенный, что далеко не все решатся на побег. Он знал, что антеллигенты вообще не бегают – за годы, проведенные в неволе, он ни разу об этом не слыхивал, – а бегают только блатные. К тому же прошлый опыт подсказывал ему, что антеллигенты – это такой народ, который, прежде чем на что-то решиться, будет долго и бесполезно рассуждать и спорить, а уж потом, когда переругаются, упустят время, только тогда, может быть… Но он им этого не позволит, хватит – покомандовали, теперь не их, антеллигентов, время. И хотя среди оставшихся в живых членов его бригады антеллигентов было четверо, то есть почти пополам на пополам, но заговорить они могут и самого черта.
– Давай быстрей, мать вашу во все дырки! – орал Плошкин, награждая зэков подзатыльниками, впрочем, не слишком сильными. – Подохнуть здесь хотите, суки антеллигентные? Я вам подохну! Шевелись, падлы, морду раскровяню!
Он орал и толкал их к выходу, и они, привыкшие в тюрьмах, на пересылках и в лагерях к такому с ними обращению, заспешили, затрусили по трапу, осклизаясь и падая, но бригадир не давал им опомниться, гнал и гнал вперед.
Возле завала Плошкин остановил свою бригаду и первым полез наверх, велев остальным лезть следом и не шуметь.
На все рожки горели четыре светильника, яркий свет создавал ощущение если не безопасности, то, по крайней мере, уверенности, что бригадир знает, что делает, что, наконец, керосин не берегут только тогда, когда он больше не понадобится. И люди уже без понуканий дружно полезли вверх вслед за бригадиром.
За спиной Плошкина слышалось сиплое дыхание, вскрики, придавленная ругань, хруст и громыхание мерзлой породы.
Плошкин осилил последний завал, выбрался в штрек, оглянулся и понял, что все это бессмысленно: утром найдут костер и поймут, что обвал придавил не всех, что оставшиеся в живых бежали, за ними отрядят погоню и постреляют на месте, не доведя до лагеря. Но останавливаться не хотелось, о последствиях думать – тоже, на Плошкина нашло тупое упрямство, когда никакие доводы не действуют, и он лишь злее торопил своих людей, решив, что будет, то и будет, авось да повезет.
Вслед за бригадиром съехал из-под потолка на заднице бывший гэпэушник еврей Пакус, человек неопределенного возраста; за Пакусом суетливой ящерицей на брюхе сполз бывший профессор права из Казани Каменский, старик шестидесяти лет; за ним – Пашка Дедыко, еще совсем мальчишка, из кубанских казаков; за Пашкой из щели показалась голова бывшего рабочего-металлиста и студента-рабфаковца из Ленинграда Димки Ерофеева, вот и он сполз вниз; за ним, что-то бормоча, скатился Георгий Гоглидзе, грузин из Кутаиса, из учителей, один глаз которого затянут бельмом и постоянно слезится.
Оставался еще один, и было видно, как в черной щели свет то разгорается, то меркнет: то выбирался наружу последний из оставшихся членов бригады – бывший профессор ботаники из Нижнего Новгорода Придорогин, доходяга, не вырабатывавший даже половины нормы, хотя ему не стукнуло еще и сорока лет.
Вот показалась голова Придорогина, вот он высунулся почти до пояса и вдруг, отбросив в сторону почти пустой светильник, звонко затарахтевший вниз по скату, заорал что-то нечленораздельное, что-то неожиданно радостное и дикое, будто выбрался не из-под завала, а получил полную свободу.