Жернова. 1918–1953. Роман-эпопея. Книга пятая. Старая гвардия
Шрифт:
– Мда, вот таким вот образом, – прихлопнул Горький ладонью по столу и окутался табачным дымом. В его потускневших глазах Алексей Петрович успел различить искорки добродушного лукавства.
Зато на лицах четверки не отразилось ничего – ни удовлетворения, ни досады. Конечно, они отлично поняли, что он подыграл им, так и не открыв своих истинных мыслей. Они не могут не знать, что истинные мысли его далеко не совпадают с его словами и что он не один такой среди истинно русских писателей. Алексей Петрович был уверен, что эти люди, так близко стоящие к власти, а иные, как, например, Кольцов и Бабель, являются, к тому же, сотрудниками НКВД, – и про Михоэлса говорят то же самое, и про Фефера, – и не скрывают этого, а, наоборот, гордятся своим сотрудничеством, – так вот, что они догадываются, или даже знают наверное
– И все-таки инженер Перемышлев, герой вашего романа «Перековка», – менторским тоном бил в одну точку Кольцов, – лично у меня не вызывает доверия. Если он и перековался, то исключительно в целях самосохранения, оставаясь в душе все тем же представителем мелкой буржуазии, которая, в случае войны, непременно перекинется на сторону врага. В рассуждениях Перемышлева нет искренности, в его поступках – пролетарской последовательности…
– Ну, я бы так резко не оценивал, – вмешался Горький. – Трудно ожидать, что процесс этот завершится в одном поколении. Да и название романа подразумевает длительность во времени и пространстве. Тут вы, Михаил Ефимович, не правы. Тем более что на подобном недоверии мы уже успели набить себе немало шишек. Именно поэтому я пытаюсь доказать на всех этажах новой власти, что народу надо знать свою историю, «откуда есть пошла земля русская», что без этого знания мы не можем в полной мере использовать те богатства русской литературы, которые создали наши предшественники, начиная со «Слова о полку Игориве» и «Жития протопопа Аввакума» и кончая уходящим поколением писателей, к коему принадлежит и ваш покорный слуга.
– Я все понимаю, Алексей Максимович, – стал оправдываться Кольцов. – Тем более что товарищ Сталин еще в прошлом году выступил совместно с товарищем Кировым против упрощенного, так сказать, толкования русской истории. В данном случае я говорю исключительно о своем ощущении.
– Боюсь, что на ваше ощущение оказывает влияние ваше же прошлое, – не удержался Алексей Петрович. – И, вообще говоря, все мы так или иначе связаны со своим прошлым. Тут уж ничего не поделаешь.
– Мы таки со своим прошлым порвали раз и навсегда! – отрубил Кольцов. – Чего я с уверенностью не могу сказать за других.
И тут прорвало:
– Это верно, далеко не все порвали… Вот Мандельштам, например…
– Ох, и не говорите-таки мне за него! Это ж надо: написать такое за товарища Сталина! Как у него только рука поднялась!
– И что мне особенно таки прискорбно, что такие пасквили пишет еврей. Ну ладно там – Васильев, кулацкий подпевала с замашками национал-социалиста! Или Клюев, поповский прихвостень. А это ж… Даже уже и не знаю, как за это и сказать!
– Ничего, Сибирь их обломает, не таких обламывала…
– Товарищи! А вот Михаил Шолохов в «Тихом Доне» даже и не пытается скрывать свое положительное отношение к прошлому полицейско-казачьего Дона: он его прямо-таки идеализирует, – взлетел к самому потолку голос Бабеля. – Вспомните эпизод, в котором казаки, охранявшие Зимний, пили за здоровье Маркса? Помните? Так это же форменное уже издевательство над марксизмом! Возмутительно!
– А сцена, когда казак, георгиевский кавалер, уличает Подтелкова в неграмотности и пророчит ему смерть на виселице от казаков же! – поддержал Бабеля Михоэлс. – Это же не просто частный случай, это антисоветчина в чистом таки виде, я бы даже сказал: пророчество и заклинание! Ведь Подтелкова таки и повесили уже.
– Я думаю, что не зря говорят, будто этот свой роман Шолохов украл у какого-то белогвардейца, – произнес Фефер. – Почистил, помазал вишневым соком и – готово.
– Нет дыма без огня…
– Зато «Поднятая целина»…
– Ну, ее еще поднимать и поднимать…
– С нашим-то народцем…
– Бухарин прав: обломовщина, нация рабов…
– А что касается казаков, так они только и ждут случая…
– В польскую кампанию тысячи перешли на сторону белополяков…
– А как они резали евреев…
– Им только дай волю…
– Да, это уж точно. Зато Троцкий столько их к стенке поставил…
– А в эмигрантских газетах так прямо и говорится, что «Поднятую целину» мог написать человек, стоящий в оппозиции к советской власти.
– Казак – это крестьянин в кубе, – вклинился Горький в перепархивающие реплики. – И вообще русский мужик хитер и скрытен. Он тебе на первых порах состроит кроткую улыбку, расшаркается, раскланяется. Но в глубине души затаит ненависть… особенно к еврею, который посягнул на его святыни… Я всегда говорил, и даже Ленину, что еврейские большевики должны оставить русским большевикам все эти щекотливые дела с раскулачиванием и расцерковлением. Я говорил об этом и Троцкому, и Ярославскому, и другим еврейским вождям большевизма, чтобы они держались подальше от святынь русского народа, что у них много других дел, более важных… Жаль, что не послушались моих советов. А русского крестьянина я ужасно как ненавижу. Но Шолохов…
– Вы совершенно правы, Алексей Максимович, – перебил как-то уж слишком бесцеремонно Горького Кольцов. – Только не в кубе, а в десятой степени… К тому же русские большевики, как выяснилось это на практической работе, не обладают нужной решительностью именно в тех вопросах, которые оказывали решающее влияние на судьбы революции.
– Нам не приходится разочаровываться в том, что мы свершили. Враг на то и существует, чтобы его уничтожать. А так называемые святыни есть основа, на которой зиждется его сопротивление.
– Зижделось. В начале тридцатых мы этому мужичью показали, в чьих руках власть и что это значит…
– Крестьянин уже не тот…
– Ах, бросьте! Звериный оскал кулацких восстаний – мы это видели, нам это известно не понаслышке…
Они говорили и после каждой фразы поглядывали на Задонова, точно проверяя на нем силу своих слов и его к этим словам отношение. В их взглядах Алексей Петрович улавливал не только торжество победителей, имеющих право судить всех и каждого по своим неписаным законам, но более всего – потаенный страх перед грядущим. Это была иллюстрация к его недавним рассуждениям о Гоголе, о гоголевских притязаниях и страхах. И Алексей Петрович с удивительной ясностью, будто в солнечном луче, проникшем через щель в пыльную затхлость старого сарая, разглядел, что этим людям вовсе не нужен коммунизм, в неизбежной победе которого они так громко и так настойчиво убеждают побежденный ими народ, что им не нужно ни братства, ни равенства, ни свободы для всех и каждого, – особенно – братства и равенства, – и что они сделают все возможное, чтобы ничего подобного в России не осуществилось. Их вполне устраивает нынешнее состояние дел, а какую цену приходится народу платить за это состояние, никого из них не волнует.
И тут же вспомнились строчки из стихов Эдуарда Багрицкого, сборник которого вышел совсем недавно. А в нем что-то вроде поэмы под названием «Февраль», то есть не «Октябрь», нет, а именно «Февраль», открывший герою путь к вседозволенности, к возможности отомстить женщине, которая когда-то не обратила на него никакого внимания:
Я швырнул ей деньги. Я ввалился,Не стянув сапог, не сняв кобуры,Не расстегнув гимнастерки,Прямо в омут пуха, в одеяло…Я беру тебя за то, что робокБыл мой век, за то, что я застенчив,За позор моих бездомных предков,За случайной птицы щебетанье!Я беру тебя, как мщенье миру,Из которого не мог я выйти…