Жертва вечерняя
Шрифт:
Я послала письмо по городской почте.
Истерики больше уж не являлось. Заехал Зильберглянц и остался очень мной доволен. Я ходила по комнатам, садилась, ела и пила, толковала с миссис Флебс, с Аришей и все с каким-то деревянным спокойствием.
Пред обедом я каталась на коньках. Все находили, что я сделала большие успехи.
Раскатываясь по льду, я ни о чем не думала и всем, кажется, улыбалась. Домбрович точно совсем вылетел из моей памяти. Может быть, так именно и чувствуешь сильную злобу.
Впрочем, я не знаю: презираю ли я этого человека больше, чем ненавижу?
23
Перед обедом. — Понедельник
Был третий час. Я собралась ехать на Английскую набережную. Семен пошел надевать ливрею. Раздался звонок. Я в это время стояла в гостиной прямо против двери в переднюю. Ариша побежала за Семеном. Не знаю почему, только я не отошла от двери. Кто-то вошел и спросил тихо: дома? Я села на диван: сказать Семену, чтоб не принимать, было уже поздно. Почему-то я не обернулась и даже не подняла головы. Позади, по ковру, послышались тихие шаги. Я подумала: "Глупый Семен, пускает без доклада".
Не поверила я своим глазам: передо мной стоял Домбрович.
Мне точно стянуло что губы. Сижу и смотрю на него во все глаза. Покраснеть я не покраснела.
Он без моего приглашения сел. Я не могла рассмотреть, какое у него выражение в глазах: их скрывал pince-nez.
— Марья Михайловна, — начал он так спокойно, что вся моя злость против него вернулась в одну минуту, — я пришел возвратить вам записочку, которую получил вчера. Послать ее назад по почте же, без письменного объяснения, было бы нехорошо. Я рассудил сам принести… Когда вы успокоитесь, вы будете, конечно, мне благодарны. Никогда не нужно оставлять в руках мужчины каких бы то ни было бумажек.
Это было просто убийственно!
Я все-таки на него глядела, почти выпуча глаза: так мне это казалось дико.
— Возьмите, — продолжал он, подавая мне мою записку. — Какие вы строгие! (он при этом улыбнулся). Вы называете преступлением то, в чем я совсем не виноват…
— Monsieur! — вскрикнула я, почти задыхаясь.
— Позвольте, Марья Михайловна, хотя бы я был Бог знает какой злодей, женщина, по доброте сердечной, не должна злобствовать. Дайте объяснить: вся беда в том, что я в некотором роде "старый хрыч". Вместо того, чтобы резонировать с вами о разных умных вещах, я почувствовал в себе слишком много молодости…
Нахальство дальше пойти уж не могло. Я просто, как говорится, присела и ждала: что-то будет еще?
— Я должен был бы, конечно, бить себя в грудь, посыпать главу пеплом, стать пред вами на колени… Все эти кукольные комедии уже мне не по летам. Вы не извольте уничтожать меня вашими презрительными взглядами; а послушайте лучше, что я вам скажу. Вы прелестнейшая женщина в Петербурге. Я — un pauvre diable de vieux gar`eon: [146] больше ничего. Контраст, действительно, резкий! Но в контрастах-то и все дело, Марья Михайловна. Без них жизнь скучнее насморка, да-с. Если я вам заговорю о своей страсти, вы меня пошлете к черту; но если я вам скажу, что все в вашем существе, что вызывает любовь, что просится наружу: ум, блеск красоты, каприз, — все, все нуждается в тонком понимании, а не в пустом волокитстве, это будет сущая правда, и вы мне поверите не сегодня, так чрез несколько дней…
146
бедный старый холостяк (фр.).
Я упорно молчала.
— Подумайте (он продолжал все тем же невозмутимым тоном), рассудите, а главное, почувствуйте: если уж я так провинился перед вами, и вся моя фигура возбуждает одно отвращение, тогда я стушуюсь и понесу крест свой без ропота. Вот все, что я хотел сказать вам, Марья Михайловна. О чем умолчал, то вы сами дополните.
Я все-таки не разевала рта.
— (Он улыбнулся и протянул руку.) Будто уж вы такая грозная? Ведь прощать всегда приятно; а я человек добрый…
Тут я не вытерпела.
— Не оскорбляйте меня! — прервала я его. — Зачем вы пришли рисоваться перед той, с которой вы поступили, как с одной из самых презренных женщин.
Удивительно: я хотела плюнуть ему в лицо, вытолкать его, но у меня появились слезы, я вся размякла! Я не чувствовала никакой злости, никакого негодования. Я могла только жаловаться и хныкать.
— Я ничем этого не заслужила… Вы сами должны были бы подумать, как нехорошо, когда в умном человеке, имеющем свои убеждения, вдруг видишь порыв грубых чувств. Я не могу теперь говорить связно, но я все-таки не хочу давать вам право, да и никому на свете… будто я сама довела вас до этого.
Боже мой! что это я за чушь такую ему несла? Глупее уж этого ничего нельзя было выдумать. Но в довершение безобразия я расплакалась. Он пододвинулся ко мне.
— Поплачьте, поплачьте, — сказал он. — Вот этак-то лучше. Какие пустяки вас мучат, Марья Михайловна! Вы боитесь обвинения в кокетстве? Кто ж это обвинять-то вас будет?
— Да вы же меня спросили: кто этому виноват? — закричала я.
— Спросил, точно. Но ни о каком кокетстве у меня и помышления не было. Что я, корнет Вальденштуббе какой-нибудь? Ваша красота, ваша грация — вот враги… против этих не устоит и наш брат, старик. Хотите казните, хотите милуйте.
Я сдержала наконец слезы и поглядела на него. Он состроил не то жалостную, не то смешную физиономию. Вся его фигура, волосы с проседью, прищуренные глаза, этот мягкий тон почти смирили меня.
Я почувствовала, что лучше уж ничего не говорить. Надо было сразу выгнать его.
— Все, что вам угодно было приказать в вашей записке, я исполню в точности. Сотру себя с лица земли, если прикажете,
— Ведите себя как хотите, мне все равно!
— Вот уж теперь и все равно. Так-то женщины всегда. Ну, если я захочу, да подсяду к вам на каком-нибудь вечере, или явлюсь еще раз сюда, вы как же со мной обойдетесь?
— Не знаю…
Я совсем сбилась и начала играть преглупую роль.
— Слава тебе, Господи! Значит, абсолютных приказаний еще не последовало? Что ж! я грешный человек. Я раскаиваюсь.
— Оставьте меня! — оборвала я тоном девчонки.
— Одна только к вам просьба, Марья Михайловна. (Он встал.) Когда позволите мне, окаянному, молвить слово, выслушайте уж до конца, А теперь поплачьте еще.
Он тихо вышел. Будь он теперь предо мной, я бы его придушила!