Жестокость. Испытательный срок. Последняя кража
Шрифт:
Может быть, в этом он сам виноват. Может быть, надо действовать более решительно, самому задавать вопросы. Ведь нельзя сказать, что семья относится к нему враждебно, что она презирает его.
Но у него нет вопросов. Вернее — он не знает, с чего начать вопросы. Слишком долго семья жила без него, и вышло так, что интересы его и семьи стали разными, очень разными.
Например, Буршину совершенно непонятно: почему сын его, окончив среднюю школу, по-прежнему сказать — гимназию, окончив отлично, первым учеником, пошел не
Непонятно ему и многое другое. Но спросить обо всем этом он пока не решается. Будто не пришло еще время спросить.
Жена, оставшись с ним наедине, рассказывает ему иногда о старых знакомых, которые раньше бывали у них. Но эти знакомые не очень интересуют Буршина.
Буршину хочется спросить жену, не знает ли она случайно, где теперь Подчасов. Он несколько раз собирался спросить об этом. И ни разу не решился, будто боясь разоблачить себя.
Обижает его также, что жена за все время ни разу не посоветовалась с ним по хозяйственным делам, не сказала, как думает тратить деньги.
Однако, обижаясь, он сам же оправдывал ее: она давно привыкла зарабатывать свои деньги и тратить их самостоятельно, ведь он денег не дает.
Да, он не дает денег. Может быть, в этом и заключено главное. Может быть, поэтому он и в семье себя чувствует неловко. Ну что ж, надо подождать немного. Он придумает верный способ — и все устроится.
Впрочем, способ этот он уже придумал. Он станет бухгалтером. Он, черт возьми, совсем не хуже этого рыжего дьявола из поликлиники. Он достанет деньги, выучится и станет бухгалтером. Настоящим, приличным бухгалтером. Дебет, кредит, контокоррент…
Думая так, Буршин успокаивал себя. Но что-то невыразимое и тяжелое давило ему на сердце. Он не мог сидеть дома и все бродил и бродил по улицам.
И вот однажды на улице, на Арбате, он встретил наконец Подчасова, Илью Захаровича Подчасова, повара-весельчака, сукиного сына и родного брата Федьки Подчасова, известного громщика, расстрелянного бог знает когда.
Подчасов обрадовался этой встрече. Он раскрыл для улыбки свой огромный, как чемодан, утыканный гнилыми зубами рот и шумно приветствовал Буршина.
Буршин тоже обрадовался. Но проявил сдержанность.
Через полчаса он пил уже водку с Подчасовым. Пил много и, как обычно, не хмелея, но говорил мало, вызывая повара на разговор.
— Плохо, — говорил повар. — Очень плохо. Ну, какая это жизнь…
— Н-да, — соглашался как будто Буршин. И вдруг, между прочим, спросил: — А Чичрин где?
— Вася? Ну где ж ему быть? У себя в Сокольниках. Стучит старик. Ударник.
Буршин задал еще несколько вопросов о Чичрине. Выслушал внимательно. И сказал грустно:
— Знакомств нет. Скучно.
— Каких знакомств?
— Всяких. Человеку для интереса жизни знакомства нужны. Хоть какие-нибудь.
— Это верно, —
— Он меня на службу может устроить?
— Свободно.
И Подчасов начал рассказывать о некоем Варове, завхозе института. Парень вполне интеллигентный. Молодой. Хороших родителей.
— Отец его шубную фабрику держал.
— Меня его отец не интересует, — сказал Буршин. — А если он завхоз, это любопытно. Я через него мог бы на службу пройти. Мне давно пора поступить на службу. Считаешь, что он может меня устроить?
— Куда угодно, — сказал Подчасов, смеясь и по-кошачьи сощурив пьяные глаза. — Это такой парень, такой парень…
— Меня дома, наверно, потеряли, — вдруг, как бы встревожившись, сказал Буршин. — Ну, будь здоров, Захарыч. Я к тебе на днях вечерком загляну… Спасибо за угощение. Посидел бы еще, да меня дома ждут…
Но домой он не поехал. Он постоял недолго на Смоленской площади, потом спустился в метро и поехал в Сокольники.
Вечер был холодный, январский. Буршин вышел в Сокольниках, поднял воротник и отправился искать Чичрина.
Память не изменила ему. Он легко отыскал в конце Русаковской улицы маленький, укрытый снегом домик в два окна с покрашенными суриком ставнями, постучал в дверь, и ему открыл сам Чичрин.
Хозяин не узнал гостя. Он долго вглядывался в него. Потом сказал:
— Да это никак ты, Егор Петрович?
— Я, — сказал Буршин.
И хмель, теперь только ударивший в голову, подвел его на этот раз.
Без всякой подготовки, он сразу же изложил Чичрину свое дело, чем привел старика в большое беспокойство.
Чичрин снял очки, похлопал слезящимися глазами и сказал, невесело засмеявшись:
— Ну и шутник ты, Егор Петрович! Да кто же теперь такими делами занимается?
— Кто раньше занимался, тот и теперь занимается! — грубо ответил Буршин. — Ты чего, в партию вступил, что ли?
— Я не вступил, Егор Петрович. Но все-таки… Неудобно как-то. Некрасивая вещь. Я на заводе работаю, в инструментальном, меня в ударники произвели — и я вдруг клешню тебе делаю…
— Какие все сознательные стали! — молвил Буршин сердито. — Да ведь ты, старый черт, этот домик-то на мои деньги поставил, на ворованные деньги! Это ты как считаешь?
— Мало что, — сказал старик. — Мало что. — И внезапно плачущим голосом попросил: — Уволь меня, Егор Петрович, пожалей меня, старика…
— Ну, не хочешь — не надо, — сказал Буршин.
И ушел, не прощаясь.
Всю ночь Буршин не мог уснуть. Ну зачем он сказал старику об этих инструментах? Испугавшись, старик пойдет в уголовный розыск и завалит его.
Надо быть дураком, чтобы без всякой подготовки вовлекать человека в преступление.
Это значит — не жалеть и самого себя.