Жестокость. Испытательный срок. Последняя кража
Шрифт:
Вот почему не только у Кланьки Звягиной, но и в других деревенских избах в ту пору можно было встретить самые неожиданные предметы городской роскоши или старины. И это не удивляло нас. Нас не мог здесь удивить граммофон, стоявший рядом с комодом на фигурной тумбочке, или мраморный умывальник, поставленный против комода для украшения.
Нас удивила сама хозяйка. Поговорив со стариком, она подошла к нам, все еще рассматривавшим фотографии, и, махнув рукой, сказала:
— Ну, это старье. Старые песни. А дальше-то, ребята, как будет?
— Что будет?
— Ну, вся жизнь… Злотников, говорят, уехал со своей шмарой в Японию.
Это было для нас новостью. Но мы не выразили удивления. Венька только сказал:
— Мало ли что говорят!
— Но это правда или нет? — допытывалась женщина.
— Не знаю, — покачал головой Венька.
— Как же это вы не знаете? — удивилась она. — Об этом все сейчас говорят. («Интересно, кто это все?») Лазарь даже говорит, за Злотниковым погоня была. Свои же устроили за ним погоню, хотели его убить, но не словили…
Это бы нам полагалось знать. И очень плохо, что мы об этом только сейчас узнали. А может, это вранье?
— И давно это было? — спросил Венька.
— Да, однако, недели две назад. Лазарь вот тут сидел, — она показала на обитое красным плюшем кресло, — и рассказывал мне. Вот, говорит, до чего дело-то дошло. Атаманы уходят. Может, и у Константин Иваныча такая думка есть. Может, он с Лушкой собирается уехать. Только еще разве японцы ее не видали, а с англичанами она, говорят, тут путалась вовсю, когда еще девчонкой была… — Кланька засмеялась: — А вы, значит, ничего не слыхали?
— Нет, — опять покачал головой Венька.
— Ну да, в газетах ведь об этом не пишут, — насмешливо сощурила глаза женщина.
Мне подумалось, что она, наконец, поняла, кто мы такие, поняла, что старик на печке был прав. Но Венька тут же, должно быть, сбил ее с толку, сообщив, что мы только вчера вернулись с Тагульмы и поэтому никаких новостей еще не знаем.
— Так это вы ездили на Тагульму? — удивилась Кланька. — Лазарь мне рассказывал…
Лазарь, наверно, и Веньке рассказал об этой Тагульме. Но женщина этого не могла знать. Она опять прониклась доверием к нам и заговорила о Лазаре, о том, как он пилил и колол тут дрова и радовался работе. «Веришь ли, нет, Клавдия, до чего я стосковался по хозяйству? — говорил он ей. — Прямо топор поет в руках про то, как я скучаю…»
«Что ж он дома-то у себя не работает?» — опять хотел спросить я. Но не спросил, не успел спросить.
— Из дому его баба выгоняет, — ответила Кланька на мой невысказанный вопрос. — Он ведь дома-то почти что не жил все эти годы. Так только изредка когда забредет, больше ночью, притащит чего-нибудь детям. Чисто как волк. Но дети его почти что не признают за отца. Отвыкли. Ведь он то на службе был, на войне, на двух, можно сказать, войнах, то в отряде у Клочкова. А что он в отряде, — об этом жена не может открыто говорить. Это значит навести на себя подозрения. Ну, и вот она стала всем объяснять, что он вроде как пропал без вести, что она вроде как, выходит, вдова солдатка. Ей так удобнее. И прошлый год ей выдали на бедность коня. Не коня, а клячу еле живую, в парше почти что неизлечимой. Но она его начала мазать дегтем, ставить в жидкую глину — одним словом, лечить. И конь одыбел. А тут опять является Лазарь с побега. Думает, конечно, что жена обрадуется, примет его, заплачет слезьми. А она вдруг намахивается на него ухватом и говорит: «Уйди, дьявол. Я через тебя могу лишиться коня. Сколько лет с детьми
Кланька засмеялась.
— А мне Лазаря, откровенно скажу, жалко, — продолжала она. — И Константин Иваныч его держит на притужальнике: говорит, пусть сперва пройдет какое-то испытание после побега, и жена законная до себя не допускает как следует. Я ему прошлый раз говорю: «Ты нашел бы себе какую-нибудь другую бабу. Мало ли нашей сестры! Мужчина ты еще свежий, здоровый. А в Феничке твоей, говорю, прости ты меня за откровенность, ничего завидного нету. Худущая как жердь. И в годах». А он мне говорит: «А дети?» Он тревожится, что дети вырастут и уже совсем не будут его признавать.
Меня удивило, что в звероватом Лазаре Баукине все-таки есть человеческие чувства. Хотя почему человеческие? Звери тоже пекутся о детенышах. Лазарь поздно вспомнил о своих детях.
— Только Савелий сейчас почитает Лазаря, — заключила свой рассказ Кланька и стала подтягивать за цепочку гирю на больших настенных часах в лакированном футляре. — Время-то, глядите, какое! Надо, пожалуй, ложиться…
Мы легли с Венькой у печки на широкий, набитый шерстью тюфяк и укрылись одним тулупом.
Я хотел шепотом спросить Веньку, кто же этот Савелий? Но не решился. Шептаться — это хуже всего. Мы молча лежали под тулупом и слушали, как в соседней комнате скрипит кровать, на которую укладывает свое роскошное, пышное тело невеста «императора всея тайги» Кланька Звягина, терзаемая жгучей ревностью. А над нами на печке стонет и ворочается, тревожимый лютой злобой и недугами, бывший околоточный надзиратель, которого для чего-то велел сохранять неизвестный мне Савелий, чьим именем мы вошли в этот дом.
Дом этот стоит на горе, но мне кажется в темноте, что мы лежим где-то на самом дне, может быть на дне какой-то пропасти.
Венька тихонько приподымает тулуп, вылезает и уходит в сени.
Я не вижу, не слышу, но отчетливо представляю себе, как он ловит впотьмах плавающий в ушате ковшик, зачерпывает воду со льдом и жадно пьет, роняя капли на голую грудь.
Я тоже страшно хочу пить. У меня все горит внутри от первачка и лука и еще от чего-то, что мы ели. Но я не решаюсь встать.
Я слышу, как Венька вышел из сеней и прошел в ту комнату, где лежит Кланька. Кровать опять заскрипела.
Это Кланька встала с кровати. Я вспомнил, как она сказала крестному: «Они пришли от Савелия по важному делу». Вот теперь Венька выкладывает ей это важное дело или то, что она должна посчитать важным.
А может, он просто любезничает с ней. Может, он обнял ее сейчас, теплую, большую, душистую, и целует впотьмах. Пусть ее лучше Венька целует, чем какой-то бандит Воронцов. Ну что хорошего увидит в жизни эта Кланька, если она связывает себя с бандитами — уже связала? Ни за что увянет ее красота.