Жестокость. Испытательный срок. Последняя кража
Шрифт:
— Не наша вина, — по-стариковски кряхтит Воробьев и, оскалив желтые, полусъеденные зубы, зубами развязывает туго стянутый узел на мешке с едой.
Мешок брезентовый, широкий, он растягивается на кольцах и расстилается на небольшой поляне, на волнистой траве, как скатерть.
— Садись, Малышев, — приглашает начальник Веньку, показывая на еду, на хлеб и мясо, которое режет большим складным ножом Воробьев. — И вы, товарищи, садитесь.
— Спасибо, — отказывается Венька. — Я после поем. Я на минутку отойду. — И направляется в сторону большака,
— Я тоже с ним пойду, — вскакивает с травы Иосиф Голубчик.
Венька останавливается и обиженно и вопросительно смотрит на начальника.
— Никуда ты не пойдешь, — строго говорит начальник Голубчику. — Садись и сиди. Вот еда, кушай…
Мы все садимся вокруг мешка и, подражая начальнику, подгибаем под себя ноги.
А Венька уходит в заросли боярышника в сторону большака.
Мне кажется странным, что начальник ест с таким аппетитом. Мне совершенно не хочется есть. Я смотрю, как начальник обкусывает мясистую кость, и думаю: «Интересно, куда же это пошел Венька? И что будет через сорок минут. Венька сказал: подождем минут сорок».
— Ты чего не ешь? — спрашивает меня начальник.
— Я ем, — говорю я. Беру пучок черемши, обмакиваю его в соль, отламываю от ломтя кусочек хлеба и запихиваю все это в рот. Есть мне все-таки не хочется.
После еды Петя Бегунок отводит меня от ключа в сторону и показывает на взгорье, где виднеются избы заимки.
— Вон видишь, серебряная крыша? Да ты не туда смотришь. Ты смотри вот на эту сосну. Вон видишь, серебряная — крыша? Это изба, в которой Кланька живет.
Из-за ветвей хорошо видно оцинкованную крышу. Она действительно поблескивает сейчас на солнце, как серебряная. Такие крыши — редкость на таежных заимках.
Я смотрю на эту крышу, и мне немножко обидно, что Бегунок показывает мне на нее. Я же зимой вместе с Венькой был под этой крышей. Бегунок, наверно, никогда не видел Кланьку Звягину, а я ее видел, был у нее. Но я молчу.
— В девять часов ровно, — говорит Бегунок, — вот с этой стороны, с правой, должны поднять жердь с паклей. Ровно в девять…
Я обижаюсь не на Бегунка, а на Веньку. Неужели он не мог мне объяснить, как будет проходить операция? Подумаешь, какой секрет, если даже Бегунок его знает! Или Венька мне об этом не говорил потому, что считал, что я сам все уже знаю? А я ничего не знаю.
— Чего это вы смотрите? — подходит к нам Коля Соловьев, все еще прожевывая хлеб.
— Да вот Петя любуется избой Кланьки Звягиной, — смеюсь я, чтобы показать, что это для меня не новость.
— А которая изба? — интересуется Коля. — Вот эта белая, что ли?
Значит, Коля тоже ничего не знает. Тогда я возмущаюсь про себя. До чего же глупо организована операция! Никто ничего не знает. Как же действовать в таких условиях? Все, значит, получается втемную. Даже не сказано, что нам делать, когда над крышей поднимется жердь с паклей. Для чего же нас сюда собрали?
Начальник сидит на траве, спиной привалившись к сосне. Он курит, но глаза у него прищурены. Похоже, он
А Веньки все еще нет. Куда же, интересно, он ушел?
На взгорье хлопает выстрел.
— Начинается, — веселеет Бегунок и, ухватив за повод свою лошадку, вкладывает ей в рот удила. Потом легко запрыгивает в седло и, уже сидя в седле, всовывает ноги в стремена.
Иосиф Голубчик и Коля Соловьев тоже бегут к лошадям.
А я смотрю, как начальник, неторопливо опираясь на руку, подымается с травы.
Раздается второй выстрел, третий, четвертый.
Иосиф Голубчик, еще не обратив лошадь, передергивает затвор карабина.
— Спокойно, — говорит начальник, отряхивая травинки, приставшие к брюкам. — Спокойно! Ничего покамест не случилось… — Но подходит к своей лошади и закидывает повод на конскую шею. Все делает он неторопливо, как бы с ленцой.
— Жердь! — кричит не склонный к спокойствию Бегунок. И показывает плетью с седла. — Жердь, смотрите-ка, подняли!
— Ну, слава тебе, господи, — вздыхает Воробьев. Он, пожалуй, бы даже перекрестился, если бы руки не были заняты мешком и карабином и если бы не стеснялся осенить себя крестным знамением в присутствии партийного начальства.
На взгорье громыхают телеги, лают собаки. Слышно даже, как гремят цепи и взвизгивает проволока, по которой скользят кольца от цепей, удерживающих собак-волкодавов. А человеческих голосов не слышно.
Из зарослей боярышника выходит Венька.
— Взяли, — говорит он. Но лицо у него не веселое, а скорее печальное. И весь он какой-то измятый, не такой, каким мы видели его еще меньше часа назад.
— Ну, слава богу, — опять вздыхает Воробьев.
Венька подходит к начальнику, недолго разговаривает с ним, потом не запрыгивает, а устало залезает в седло. Вялый он, медлительный. И кепка надета уже как следует, козырьком вперед.
А начальник становится вдруг необыкновенно быстрым в движениях, натягивает повод, бьет лошадь по брюху толстыми ногами в стременах и кричит:
— Внимание! Выезжаем на большак. Голубчик, особо учти: без моей команды ни во что не соваться!..
Мы выезжаем на большак и поднимаемся на взгорье, окутываясь горячей удушливой пылью.
Навстречу нам громыхает телега, в которую запряжена мохнатая лошаденка, точно такая, на какой разъезжает старший милиционер Воробьев. На телеге сидят, свесив ноги, два мужика, а между ними лежит, распластавшись, третий, с окровавленной бородой.
— Убили? — спрашивает Веньку начальник, глядя на бородатого.
— Да нет, это не Воронцов, — отвечает Венька. — Это Савелий Боков. Оказал сопротивление. Ничего нельзя было сделать. И Кологривова сильно ранили. Наверно, умрет…
— Ну и пес с ним! — говорит Воробьев. — Прости меня, господи. Ведь как озорует, как озорует! Даже в царское время такого не было…
Я смотрю на проезжающую мимо нас телегу, на мертвого Савелия Бокова. Вот, значит, какой он, этот Савелий, именем которого мы зимой вошли в избу Кланьки Звягиной.