Жестокость. Испытательный срок. Последняя кража
Шрифт:
— И мне что-то нехорошо, — сразу посерьезнел Венька.
Он зажег лампу и сел к столу, подперев щеку ладонью, будто у него вдруг заболели зубы.
— Несмелый я человек, вот в чем вся беда, — сознался он после некоторого молчания. — Не могу я ей вот просто так сказать. Робею.
— Насчет чего?
— Ну вот опять, здравствуйте! — поморщился Венька. — Насчет чего! Насчет чего прошлый раз говорили?
— А! — вспомнил я. И, сонный, не знал, что ему посоветовать.
А он настойчиво ждал ответа.
— Хочу написать
— Письмо бы писать не надо.
— А что делать?
— Может, ты потом с ней поговоришь?
— Потом, потом! Когда же потом? Так все лето пройдет…
— А может, ничего ей пока не говорить? — неуверенно предложил я.
— Ну как же это можно не говорить? — возмутился Венька. — Это же, выходит, обман…
— Да, в общем-то нехорошо получается, — вяло согласился я, побариваемый сном. И вскоре уснул в этой предгрозовой духоте, так ничего путного и не посоветовав Веньке.
Я спал и видел страшный сон. За мной, маленьким, может быть трехлетним и бесштанным, гналась огромная лохматая собака. Я бежал из последних сил. И, страшась собаки во сне, в то же время думал не просыпаясь: собака — это к добру, она друг человека. Бабушка говорила, что видеть собаку во сне хорошо.
Вдруг собака догнала меня и схватила за шею. Я вскрикнул.
— Извини, — потрогал меня Венька. — Я хотел тебе прочитать, чего я ей пишу. Интересно, что ты скажешь. Слушай…
И он, стоя передо мной в лиловых, как чернила, трусиках, читал письмо, сочиненное только что, на котором, наверно, не остыло еще тепло его рук.
Из письма до сознания моего долетали отдельные фразы, вроде: «…Принимая во внимание, что я первый чистосердечно сообщил тебе, ты, по-моему, должна учесть…» или: «Я хочу, чтобы ты потом не уличала меня, будто я какой-то двоедушный…»
Письмо он закончил словами, памятными мне до сих пор:
«Я хочу, чтобы жизнь наша была чистой, как родник, чтобы мы понимали друг друга с полуслова и никогда бы не ссорились, как другие, которых мы наблюдаем каждый день.
Подумай хорошенько, взвесь все обстоятельства „за“ и „против“ и ответь мне, пожалуйста, в письме или в записке, если тебе неловко отвечать на словах, как мне в эту минуту, в эту душную ночь перед грозой, когда я все это пишу и волнуюсь.
Крепко жму твою красивую руку, робко гляжу в твои честные таинственные глаза. Обещаю любить тебя всю жизнь, как самого любимого товарища.
С комсомольским приветом Вениамин Малышев».
— Как, считаешь, правильно? — спросил он меня.
— Правильно, — сказал я.
— Ну, тогда будем спать, — удовлетворенно вздохнул он, будто сбросил с себя тягчайший груз. — Утром чистенько перепишу…
За окном в небе сильно загрохотало, треснуло, разорвалось.
Небо на мгновение осветилось ярчайшим светом. И сразу по железной крыше, по наличникам, по стеклам открытого окна загремел, застучал, забарабанил крупный, благодатный, освежающий воздух и землю
А когда он вскоре закончился, оказалось, что уже наступило утро. Больше спать нельзя. Некогда спать.
Венька, так и не переписав письмо начисто, запечатал его в конверт, надписал на конверте адрес: «Кузнечная, 6, получить товарищу Юлии Мальцевой», — облизал языком марку, наклеил и сказал:
— Надо сейчас же отправить. А то вдруг передумаю. — И, помолчав, добавил: — Не люблю людей, которые все по десять раз передумывают. И сам не люблю передумывать. Уж раз решил, значит, нужно делать…
Венька как будто подбадривал себя.
Мы вышли на освеженную дождем улицу, пахнувшую омытой листвой и взрытой землей.
Венька перешел через дорогу, бросил письмо в почтовый ящик, внимательно посмотрел на него и улыбнулся грустно.
Дождь прошел только над самыми Дударями. А над трактом стояла такая же нестерпимая жара, как вчера, как все это лето. И по-прежнему летала желтая удушливая пыль.
Мы ехали не быстро, верхом на лошадях, взятых из конного резерва милиции. Нас было шесть человек вместе с начальником.
«Не мало ли? — подумал я, снова оглядев всех на тракте. — Не мало ли нас собралось, чтобы ловить неуловимого Костю Воронцова, императора не императора, но все-таки нешуточного бандита? Неужели нельзя было опять сговориться хотя бы с повторкурсами? Пусть бы они послали с нами курсантов…»
Я ехал на рыжем белолобом мерине рядом с Колей Соловьевым, выбравшим себе серого в яблоках жеребца, а Венька Малышев — позади нас, на такой же, как у начальника, каурой кобылице. Он о чем-то спорил с начальником. Потом, хмурый, подъехал к нам. Он был хмурый оттого, что начальник в последний момент не согласился с ним и все-таки взял на эту операцию Иосифа Голубчика.
— Ну вот, припадочный опять едет, — сказал нам Венька. — Работаешь всю весну и почти что все лето, как зверь. Все налаживаешь. Потом берут припадочного, и он может поломать всю операцию. Из-за своего геройства.
— Пусть теперь начальник за ним сам наблюдает, — покосился в сторону Голубчика Коля Соловьев. — Мы за этого орла не можем отвечать.
— Можем или не можем, а все равно ответить придется, — сказал Венька. И я ждал, что он повторит свою любимую фразу о нашей ответственности за все, что было при нас.
Но Венька промолчал и подъехал к Голубчику, фасонисто, с этакой лихостью сидевшему в казацком седле впереди нас на гнедой поджарой лошади.
Видно, что Венька уговаривает Голубчика. А Голубчик, должно быть, не соглашается на уговоры и смеется, наматывая на руку ремешок от рукоятки плети.
Я вижу, как у Веньки бледнеет лицо, когда он оглядывается на начальника. Это значит, что Венька злится.
«Да плюнь ты на этого Голубчика! — хочется мне крикнуть Веньке. — Ну едет и пусть едет. Пусть начальник потом нянчится с ним…»