Жестокость. Испытательный срок. Последняя кража
Шрифт:
Венька Малышев лежал в гробу, чуть повернув голову, чтобы скрыть то место, в которое вошла пуля. Он лежал, как живой, крепко сжав губы, как делал всегда, обдумывая что-нибудь. В таких случаях, я помню, он иногда закрывал глаза.
И я готов был поверить, что и сейчас он вдруг встанет, сердито посмотрит на всех и скажет, что это все ерунда, что он никогда не умирал и не умрет, что он просто не очень остроумно пошутил, желая проверить, как о нем будут говорить после смерти. Обыватели могут не беспокоиться: он не такой уж дурак, чтобы кончать жизнь самоубийством.
Я
Но Венька не встает и не собирается вставать. Вот уже разбирают доски, на которых держался гроб над могилой. Вот уже гроб забрасывают землей. Я слышу, как стучит земля о крышку гроба…
Я долго иду среди пышных кладбищенских деревьев, среди буйно цветущих на хорошо удобренной земле цветов, среди памятников, старых и новых. Земля вольготно дышит после дождя. И над землей поднимается туман. Я долго иду в тумане.
Вдруг впереди меня возникает, как видение, форменная фуражка нашего начальника. Она колышется в тумане среди ветвей кладбищенских деревьев, высокая, с острыми краями, еще не обношенная. И тотчас же я слышу слова:
— Вы не совсем правы. Самоубийство при всех обстоятельствах не наш метод и, разумеется, не наш, не советский аргумент.
Но это говорит не начальник, а Узелков. Я сразу узнаю его голос. И вот уже вижу его белую ворсистую кепку, мелькающую в кустах — много ниже фуражки начальника, потому что и сам Узелков ниже.
— Безответственность — это, учтите, самый серьезный порок, — как бы внушает Узелков начальнику.
А начальник глубокомысленно сопит.
Ему, наверно, искренне жаль Веньку. Но он не в состоянии понять, как это его подчиненный вдруг может в чем-то не согласиться с ним. Есть же твердые, давно определенные правила, но которым положено начальнику приказывать, а подчиненному выполнять приказания. И начальник не может быть не прав, потому что он действует в соответствии с единым планом, в конечной пользе которого никто не станет сомневаться.
— Таким образом, в основе этого печального факта лежит грубая политическая ошибка, я бы даже сказал, политическая бестактность. И этого мы не можем простить Малышеву. Мы обязаны смотреть правде в глаза. Вы согласны со мной?
Это спрашивал Узелков начальника.
А начальник что-то такое бурчит, чего я не могу расслышать. Он, должно быть, все еще не пришел в себя, все еще тягчайшее огорчение томит его. Но едва ли он в чем-нибудь возразит Узелкову.
Ведь Узелков говорит правильные слова. И говорит их от имени высшей силы, произнося могучее слово «мы».
Он давно уже присвоил себе это право говорить от имени высшей силы. И никто не усомнился в этом его праве, так же как никто не заподозрит его в содействии самоубийству Малышева, потому что ни один прокурор не найдет в его поступке того, что на языке криминалистов называется составом преступления.
Ведь он же ничего явно преступного не совершил. Он только прочитал чужое распечатанное письмо, случайно оказавшееся в его собственной книге. Неужели такой мелочный факт мог привести к столь печальным последствиям? Неужели такого сильного, уверенного в себе человека, как Венька Малышев,
Но он все-таки доконал его. И вот идет уже за пределами кладбища рядом с нашим начальником, и, преисполненный чувства собственного достоинства и собственной непогрешимости, произносит торжественные слова о мужестве и правде, и советует бесстрашно смотреть правде в глаза.
А по раскисшей земле мягко стелется теплый туман, в котором отчего-то знобит меня, и я все время думаю о Веньке, о том, что, если бы ему привелось сейчас увидеть Узелкова, он сам бы не простил себе этой минутной слабости.
После этого прошло много лет. Я многое забыл из того далекого времени, о котором шла здесь речь.
Я забыл, наверное, даже некоторые важные подробности.
Но запомнилось мне особенно крепко, как на кладбище дышали нам в затылки любопытные горожане — обыватели уездного города, где мы были первыми комсомольцами, и как бодро шел после похорон Узелков рядом с нашим начальником.
Каждый раз, вспоминая это, я испытываю заново все ощущения того ненастного, печального дня. И чувство скорби, гнева и сожаления до сих пор не ослабевает во мне.
Переделкино, октябрь 1956 г.
ИСПЫТАТЕЛЬНЫЙ СРОК
Повесть
Зайцев быстро освоился. Он носил теперь старенькое, узковатое в плечах пальто, не иначе как приподняв воротник. Кепку натягивал до самых бровей так, что не было видно огненно-рыжих волос. И смотрел на всех, чуть выкатив сердитые серые глаза.
Еще весной на книжном развале он купил замусоленную книжку с описанием японских способов борьбы, собранных, как было указано на обложке, господином Сигимицу, начальником тайной полиции, в помощь сыщикам, морякам и господам офицерам, желающим усовершенствовать свою мускулатуру.
Сделавшись, таким образом, обладателем всех этих хитроумных способов борьбы, Зайцев прямо-таки рвался к деятельности, бурной, рискованной, головокружительной, готовый хоть сейчас поставить на карту всю свою восемнадцатилетнюю жизнь.
А деятельности все еще не было.
Вернее, деятельность-то была: в уголовном розыске почти непрерывно звонил телефон — из районов города и губернии сообщали о происшествиях — убийствах, кражах, ограблениях. Но Зайцева пока не допускали к этим делам.
И Егорова не допускали.
Впрочем, Егоров, как видно, и не стремился к опасным приключениям.
Угрюмый, стеснительный, похожий в кургузом черном пиджачке и вылинявшей форменной фуражке на обносившегося гимназиста, он целый день сидел на широкой скамейке, где обычно ожидают своей очереди потерпевшие или задержанные по подозрению, пока их не опросит дежурный. И его самого было легко принять за потерпевшего.