Жестокость. Испытательный срок. Последняя кража
Шрифт:
В этой великой книге были рекомендованы, между прочим, верные способы укрепления кисти руки.
Для этого надо было постоянно ребром ладони постукивать о какой-нибудь твердый, желательно деревянный, предмет, и ладонь постепенно приобретает прочность камня или железа.
Чтобы не терять даром времени, Егоров, сидя в дежурке, в часы наибольшего шума и суеты добросовестно и терпеливо постукивал о край скамейки ребром ладони то одной, то другой руки, то обеими вместе.
И действительно, вскорости он убедился, что господин Сигимицу в общем
Егоров продолжал еще с большей энергией стучать о край скамейки.
Делал он это, как ему казалось, незаметно для окружающих. Да и кто будет обращать на него внимание среди множества людей? Но дежурный по городу Воробейчик все-таки заметил его странные движения и однажды спросил:
— Ты чего дергаешься? Ты нервный, что ли?
— Не особенно, — конфузливо сказал Егоров.
Сказать, что он не нервный, как требовалось бы для этого дела, он не решился. Посовестился. Не хотел врать.
Может, он действительно нервный, даже скорее всего нервный.
Весь этот шум в дежурке, все эти разговоры о происшествиях, о разных несчастьях и несчастные люди, которых он видит здесь, угнетают его.
Если б он не посидел несколько дней, как теперь, в дежурке уголовного розыска, он, наверно, никогда бы не узнал, что на свете, вот лишь в одном городе, столько несчастий.
А человек, было написано в одной книге, создан для счастья, как птица для полета. Егорову в свое время так понравились эти слова, что он выписал их в тетрадку.
Но откуда берутся несчастья?
Откуда появляются воры, грабители, убийцы или вот такие женщины, как эта, что стоит сейчас у стола дежурного, в сбитой на затылок шляпке, и рыдает, и сморкается, и опять рыдает?
Волосы у нее распущены. На тонких ногах шелковые, скользкие чулки.
— Да не убивала я его! — кричит и плачет она. — Он был из себя очень полный, представительный, в хороших годах. Он покушал немножко портвейну, прилег и помер. А что у него были деньги, я вовсе не знала. Мне, правда, Лидка говорила — вы же знаете Лидку Комод! — что он будто сам из нэпманов, что у него будто свой магазин на Чистяревской. Но я не знала. Он только обнял меня, вот так, и говорит…
— Ну ладно, прекрати. Ты это расскажешь следователю, — оборвал ее дежурный по городу Воробейчик. И покосился в угол. — Тут дети…
— Да какие это дети! — опять закричала женщина. — Это не дети, а первые бандиты. Они сейчас сумку у меня выхватили в коридоре. Велите им, гражданин начальниц, отдать сумку…
— Эй вы, орлы! — повернулся в угол Воробейчик.
Он, видимо, хотел сказать этим беспризорным мальчишкам, стеснившимся в углу, чтобы они отдали сумку. Но на столе зазвонил телефон.
Воробейчик снял трубку. На Бакаревской улице только что ограбили сберегательную кассу.
— Водянков! — закричал Воробейчик. — Давай на Бакаревскую. Возьми с собой Солдатенкова. Дом номер четыре. Сберкасса.
А мальчишки достали откуда-то белую булку, рвут ее грязными руками, едят и хохочут.
И
Все это хорошо бы выяснить Егорову. Но, кроме него, это, должно быть, никому тут не интересно.
Воробейчик говорит милиционеру, кивнув на женщину:
— Эту уведи в шестой номер. Я ее записываю за Савельевым. А этих, — он показывает на мальчишек, — пусть заберет Михаил Кузьмич. — И смотрит на потерпевших, сидящих у стены. — Ну, кто тут еще?
Воробейчик, наверно, сейчас же забыл о тех, кого увели. Он опрашивает уже новых людей. А Егоров все еще думает о той женщине и о мальчишках. И неловко признаться, что его печалит их судьба, словно они ему родные, словно он, Егоров, чего-то недоглядел и вот из-за этого произошло несчастье или еще скоро произойдет.
Вечером Зайцев зовет Егорова в «Париж».
— Да ты не стесняйся, — говорит Зайцев. — У меня есть деньги. В крайнем случае ты тоже меня потом пригласишь… Что мы с тобой, в последний раз, что ли, видимся?
А откуда, интересно, у Зайцева деньги?
У Егорова даже двадцати копеек не бывает. Он и на стрижку, как ни стыдно, у сестры берет.
А Зайцев, это заметно, всегда при деньгах. И на вечере тогда он пиво покупал.
Они идут через Сенной базар, мимо широких ворот пожарной команды, мимо сломанного памятника царю Александру Второму, разговаривают обо всем. Но Егоров все думает: «Откуда у Зайцева деньги?» Наконец спрашивает:
— Тебе деньги отец дает?
— Нет, зачем! Я сам зарабатываю…
— А как?
— Очень просто. Я в газете пишу. Если где замечу непорядок, сейчас же подаю в газету заметку. Вот, например, тут в прошлом году прессованное сено сложили, а укрыть не укрыли. Оно сгнило. Я написал, что надо бы дать по рукам…
— А как подписываешься?
— «Глаз».
Это почему-то удивило Егорова.
— Глаз?
— Ну да, Глаз. Мне платят за это как рабкору. Немного, но все-таки платят. Я могу и больше зарабатывать… Сколько захочу, столько и заработаю. Я могу даже фельетончик написать.
— А почему ты не поступишь на постоянно в редакцию?
— Не хочу.
Этот ответ просто ошеломляет Егорова. Зайцев ведет себя так, будто все в мире зависит только от него, Зайцева. Куда захочет, туда и поступит. И не похоже, что он хвастается. Нет, он, наверно, в самом деле так думает, так уверен, что удастся все, что захочет.
— Я же тебе говорил, что я люблю эту работу в уголовном розыске, — напоминает Зайцев их разговор на вечере.
И это тоже удивительно Егорову. Как это можно любить или не любить работу? Да Егоров стал бы хоть камни на себе перетаскивать, лишь бы платили, лишь бы не сидеть на шее у Кати, не ходить вот так в ресторан на чужой счет.