Жестокость
Шрифт:
Надвигающиеся сумерки подползали к нему со всех сторон и, спускаясь по склону холма, он почти перешел на бег, давно миновав и сверкающие воды залива Монтэррей, и приютившийся на его берегу ресторан «Кеннери-роу», в котором ему была отведена скромная должность мойщика посуды. Отдраив последнюю сковородку, отчистив ее от следов жирного нагара и вымыв последнюю кастрюлю, он выключил исторгавшую клубы пара струю воды, пару раз неопределенно помахал над головой рукой — просто так, делая на прощание общий «привет», — чуть поднял голову и даже изобразил на лице некое подобие улыбки. А потом устремился прочь из ненавистной ему жаркой и сырой кухни, оставляя поварам и прочей обслуге возможность поломать голову над причинами его столь неожиданной перемены.
А
Всем этим людям и в голову не могло прийти, что теперь он стал обладателем своей тайны, материальное воплощение которой лишь недавно обосновалось в его каморке, но в будущем могло самым серьезным образом изменить всю его жизнь. Звалась эта тайна так, как она того и заслуживала — Пегги-Энн, — и его отнюдь не смущало то обстоятельство, что она была ненастоящая.
В этом районе города буквально каждый знал Добби — долговязого, худого мужчину, одетого в неизменные синие джинсы, который всегда бродил с опущенной головой и ежедневно совершал ходки между своей квартирой и рестораном, где его ожидали не белизна накрахмаленных простыней и изысканность яств, а горы немытой посуды. И в самом деле, Добби практически никогда не устремлял взгляда ввысь или хотя бы вперед, стараясь ограничивать зону обзора уличным тротуаром или кухонной мойкой, и потому прямо в лицо ему, по мнению соседей-шутников, могли заглянуть лишь грязные тарелки, сковороды, да побитые носки собственных башмаков.
Ходил он всегда сильно ссутулившись, и хотя никакого горба за спиной не было и в помине, редко кто из соседей называл его иначе кроме как «Горбун с Кеннери-роу». При этом он отнюдь не блистал красотой; более того, лицо его можно было скорее назвать даже отталкивающим. Впрочем, едва ли следовало винить в этом его самого — просто когда-то, в далеком детстве, на плите в кухне их дома стояла кастрюля с кипящей водой, и Добби, тогда еще совсем крохотному мальчугану, очень захотелось посмотреть, что там, внутри, булькает… Короче говоря, и лицо, и вся его голова оказались залиты крутым кипятком.
Он до сих пор помнил тот свой истошный вопль…
Много воды утекло после того трагического происшествия, однако загладиться смогли лишь жуткие воспоминания о случившемся, тогда как рубцы и шрамы остались. Подобно монолитным, жестким заплатам они прошлись по лицу молодого человека, словно спеленав, стянув его, и еще задолго до своего приближающегося тридцатилетия он навсегда распростился с мечтой изобразить на своем лице хотя бы какое-то подобие настоящей улыбки. Прежде у него существовало по крайней мере слабое, робкое желание, намерение хотя бы попытаться улыбнуться — тогда он изо всех сил напрягал мышцы лица, отчаянно тужился, но всякий раз вместо заветной улыбки на лице появлялось что-то ужасное — такое, отчего находящимся поблизости людям хотелось сразу же повернуться и куда-то поспешно уйти.
Разумеется, все они искренне жалели несчастного Добби… и все же не стремились задержаться в его обществе. Отлично понимали люди и то, почему он постоянно сутулится при ходьбе и предпочитает день — деньской стоять над раковиной ресторанной мойки — в конце концов, ему и самому было не особенно приятно смотреть на окружавших его людей.
Лишь в одном, пожалуй, Добби повезло, хоть немного, но повезло — после того увечья у него напрочь исчезла потребность ежедневно бриться. И это, кстати, также было предметов нескончаемых пересудов района Кеннери-роу.
Проблем же оставалось гораздо больше, причем большинство их тем или иным образом вращались вокруг того же общения с Добби. Получалось так, что ни знакомым людям, ни самому ему не доставляло ни малейшего удовольствия вступать в контакт друг с другом, и если кто и пытался, что называется, в одностороннем порядке улыбнуться молодому человеку, то делал это как-то поспешно, мельком, походя, на какую-то долю мгновения, а к этому, естественно, нельзя было относиться серьезно. Итог же оказывался более, чем грустным: Добби не улыбался сам и ему не улыбались другие, и потому со временем он прекратил подобные попытки даже в тех случаях, когда оставался наедине с самим собой, стоя у себя в квартире перед висевшим на стене зеркалом.
Однажды он обратил внимание на то, какие яркие, широкие и даже веселые улыбки запечатлены на лицах людей, чьи фотографии помещены на страницах иллюстрированных журналов. Много вечеров провел Добби, сидя в своей каморке и листая глянцевые страницы — он искренне любовался этими лицами, их улыбками. Но при этом так ни разу и не попытался улыбнуться в ответ — почему-то ему казалось, что делать этого не стоит…
И вот как-то раз в голову ему пришла озорная мысль. Взяв ножницы, он принялся вырезать из журналов наиболее полюбившиеся ему улыбки и складывать их — «свои» улыбки — в небольшие картонные коробочки, причем каждую вырезку он накрывал аккуратным куском розовой бумаги, словно это были не просто клочки бумаги, а настоящие рождественские открытки. При этом Добби казалось, что вырезая все эти улыбки и складывая их в отдельное место, он словно становился их владельцем, обретал над ними права собственника; с этих пор они принадлежали одному лишь ему — подобно тому, как все нормальные люди являлись полноправными владельцами своих собственных улыбок. Ни одна живая душа на свете, конечно же, не знала об этой его забаве — просто ему казалось, что делать этого также не следует. Хватает уже того, — думал он, — что все кругом считают тебя уродом, однако дела его будут совсем уже плохи, если за ним к тому же закрепится репутация полоумного.
Прошло около двух месяцев и однажды Добби пришла в голову еще одна мысль, показавшаяся ему весьма интересной и, более того, вполне осуществимой. В конце концов, почему он должен ограничивать себя тем, чтобы хранить все свои бесценные улыбки в запертых коробках, когда вполне можно сделать так, что они станут для него источником постоянной, каждодневной радости, и он сможет наслаждаться ими всякий раз, как только ступит через порог своего жилища. Даже не удосужившись испросить разрешения квартирной хозяйки, он обклеил все стены своего жилья припасенными улыбками — большими и маленькими, цветными и черно-белыми, раздельными и наслаивающимися друг на друга. Между ними даже попалась одна фотография «улыбающейся» лошади.
Теперь его со всех сторон окружали улыбки — они покрывали буквально все пространство стен его скромной обители. Настоящее празднество, буйный карнавал улыбок.
И лишь сам Добби по-прежнему не улыбался им в ответ, поскольку все так же считал, что делать этого не следует. Нехорошо это.
Но вот как-то раз к нему «в гости» все же напросилась его квартирная хозяйка. Едва увидев, во что превратились стены ее благопристойной квартиры, дородная матрона прямо-таки заполыхала густым румянцем благородного негодования. Это была весьма массивная особа, намного более тяжеловесная, чем тщедушный Добби, раза в два старше его, рано овдовевшая, основательно потрепавшая себе нервы и от этого, как ему казалось, любившая изводить также и других людей. Немудрено, что Добби ее где-то даже побаивался и давно бы уже сменил квартиру, однако хозяйка брала с него весьма умеренную арендную плату, сама производила уборку в квартире, и где-то вскоре после того, как он поселился в ней, даже попыталась было пару раз изобразить на своем лице улыбку. Правда, вскоре у нее окончательно пропало желание повторять подобные потуги, и ее поведение ни в чем не стало отличаться от того, как вели себя все окружавшие Добби люди: она старалась как можно скорее прошмыгнуть мимо него и по возможности не встречаться с ним взглядом.