Жидкое время Повесть клепсидры
Шрифт:
Вдруг Евсюков притормозил. На дороге стояли крепкие ребята на фоне облитого грязью джипа.
– Куда едем? – подуло из окна. – Что у вас, ребята, в рюкзаках?
– А вы сами – кто будете? – миролюбиво спросил Евсюков, но я пожалел, что ружья наши далеко да лежат разобраны – согласно проклятым правилам.
– Хозяева, – улыбаясь, сказал второй, что стоял подальше от машины.
– Мы всего тут хозяева – того, что на земле лежит, и того, что под землей. И не любим, когда чужие наше добро трогают.
– В гости едем, к Ивану Палычу, – ответил Евсюков.
Что-то треснуло в воздухе, как сломанная ветка, что-то сместилось, будто фигуры на порванной фотографии, – мы остались на месте, а проверяющие отшатнулись.
Слова уже не бились в окна, а шелестели. Извинит-т-те…
П-потревожили, ошибоч-чка… Меня предупредили, что удивляться не надо, – но как не удивиться.
Евсюков, не отвечая, тронул мягко, машина клюнула в рытвину, выправилась и повернула направо.
– Я думаю, Палыч браткам когда-то отстрелил что-то ненужное?
–
Сидоров имел вид бодрый, но в глазах еще жил испуг.
– Палыч – человек великий, – сказал Евсюков. – Он до такого дела не унижается. У него браконьер просто сгинул бы с концами. Тут как-то одна ударная армия со всем нужным и ненужным сгинула… Нет, тут что-то другое.
– А я бы не остановился. У хохлов президент враз гайцов-то отменил, а уж тут-то останавливаться – только на неприятности нарываться.
– Ну ты и дурак. Не хочешь нарваться на неприятности, нарвешься на пулю. И президентами не меряйся – подожди новой весны.
Деревня, где жил лесной человек Иван Палыч, была пуста. Десяток пустых домов торчал вразнобой, чернел дырками выбитых окон, а на краю, как сторожевая башня, врос в землю трактор “Беларусь”. В кабине трактора жила какая-то большая птица, что при нашем приближении заколотилась внутри, потеряла несколько перьев и так и не взлетев побежала по земле в сторону.
Иван Палыч сидел на лавочке рядом с колодцем. Он оказался человеком без возраста – так и не скажешь, сорок лет ему, шестьдесят или вовсе
– сто. Рядом с ним (почти в той же позе) сидел большой вислоухий пес.
Мы выпали из автомобиля и пошли к хозяину медленно и с достоинством.
Когда суп был сварен, а привезенное – розлито, Сидоров рассказал о дорожном приключении.
Иван Палыч только горестно вздохнул:
– Да, есть такое дело. Много разных людей на свете, только не все хорошие. Но вы не бойтесь, если что, на меня сошлитесь.
– Так и сослались. С большим успехом. А что парубкам надо?
– Этим-то? А они пасут местных, что в здешних болотах стволы собирают.
– С войны? Да стволы-то ржа съела!
– Какие съела, а какие нет. Да и кроме ружья военный человек кое-что еще носит – кольцо обручальное, крестик серебряный, если его советская власть не отобрала,
– Ты бы вот орден купил?
– Я бы, может, и не купил.
– А люгер-пистолет?
Я задумался. Пока я думал мучительную мужскую думу о пистолете, Иван
Палыч рассказал, что братки раскопали немецкое кладбище и долго торговались с каким-то заграничным комитетом, продавая задорого солдатские жетоны.
– Пришлось ребятам к ним зайти, и теперь они смирные – только вот к приезжим пристают, – заключил Иван Палыч.
Мои спутники переглянулись и посмотрели на меня.
– Вова, ты Иван Палыча во всем слушайся, ладно? – сказал Евсюков ласково. – Он если что попросит, сделать надо без вопросов. А?
Но я понял все и так – вот царь и бог, а мое дело слушаться.
До вечера я остался один и уничтожил двенадцать жестяных банок, чтобы привыкнуть к чужому ружью (свое не потащишь через новые границы), а потом готовил обед, пока троица шастала по лесам. А на следующий день мы разделились, и Иван Палыч повел меня через гать к глухариному току.
Называлось это вечерний подслух.
Глухари подлетали один за другим и заводили средь веток свою странную однообразную песню. Будто врачи-вредители собрались на консилиум и приговаривают вокруг больного – тэ-кс, тэ-кс! Но один за другим глухари уснули, и мы тихо ушли.
– Слышь – хрюкают? Это молодые, которые петь не умеют. Хоть песня в два колена, а все равно учиться надо. С ними – самое сложное, они от собственных песен не глохнут.
Мы обновили шалаш и, отойдя достаточно далеко, запалили костерок.
Иван Палыч долго не ложился, а я быстро заснул на своем коврике, завернувшись в спальник.
Я проснулся быстро – от чужого разговора. У костра сидел, спиной ко мне, пожилой человек в ватнике. Из треугольной дыры торчал белый клок.
– Да я империалистическую войну еще помню – уж я налютовался, что потом двадцать лет отходил.
Ну, заливает дед, – я даже восхитился. Но Иван Палыч поддакивал, разговор у них шел свой, и я решил не вылезать на свет.
– Так не нашел, значит, моих? – спросил пожилой.
– Какое там, Семен Николаевич, – деревни-то даже нет. Разъехался по городам народ – укрупнили-позабыли.
– Хорошо хоть не раскулачили, – вздохнул пожилой. – Ну, мне пора.
Значит, завтра придешь?
Палыч глянул на часы:
– Теперь уж сегодня.
С утра мы били глухарей – под песню, чтобы не спугнуть остальных.
Сидоров с Евсюковым играли с глухарями в “Море волнуется – раз, море волнуется – два”, подбираясь к глухарям, и точно били под крыло.
Пять легли на своем ристалище, не успев пожениться. Один был матерым, старым бойцом, остальные были налиты силой молодости.