Жилаю щастя. Афтор (сборник)
Шрифт:
Но мне не хотелось бы приводить их здесь только ради легкой усмешки читателя. В любом языке есть слова, воспринимаемые с трудом носителями других языков. Важно то, как влияет на человека чужая языковая среда в совершенно новой реальности.
В совсем уже запредельную ситуацию я попала месяца два спустя после приезда.
С моим хорошим приятелем – историком и журналистом Мишей Хейфецем – мы ехали в автобусе в Тель-Авив на писательский семинар. Сидели через проход друг от друга и, надо полагать, громче принятого разговаривали. Впереди нас сидел почтенный господин лет
В один из таких его оборотов, когда на нас вновь остановился пристальный изучающий взгляд, Миша улыбнулся и спросил доброжелательно:
– Ата (ты) – мудак?
Я онемела.
Во-первых, это неожиданное, неоправданное, чудовищное хамство по отношению к пожилому человеку так было несвойственно Мише!
Во-вторых, непонятна была Мишина доброжелательная улыбка, сопровождающая хамский текст, – она усиливала циничность оскорбления.
И в-третьих, откуда израильтянин вообще мог знать это исконно российское словечко из сленговых пластов последних лет? И почему Миша уверен, что тот его знает?!
На какую-то долю секунды я почувствовала дурноту нереальности происходящего.
И в этот момент, так же доброжелательно улыбнувшись, почтенный господин охотно откликнулся на иврите:
– С чего это вдруг я мудак? Я вовсе не мудак.
И отвернувшись, уставился в окно на дивный пейзаж, бегущий вдоль шоссе.
– Так вот, – увлеченно продолжал Миша Хейфец как ни в чем не бывало, снова обращаясь ко мне, – я, значит, иду в Центральный архив…
– Миша… – пролепетала я, впервые в жизни ощущая буквально, что значит выражение «поехала крыша», – Миша, за что ты обозвал этого человека?
– Кого? – изменившись в лице, спросил Миша. – Как – обозвал?
– За что ты обозвал его «мудаком»?
Хейфец напрягся и… расхохотался.
– «Мудъаг»! – повторял он хохоча. – «Мудъаг» – «обеспокоен»! Я спросил его – не обеспокоен ли он чем-то. Он ответил: «С чего это вдруг мне беспокоиться?»
Однако живешь-живешь и привыкаешь… Более того – постепенно теряешь чувствительность «русского уха» к звучанию слова, начинаешь прилагать немыслимые усилия, чтобы не засорять речь привычными названиями на иврите. И это, поверьте, действительно требует значительных усилий, потому что иврит – как язык – более «удобен» в употреблении, сжат, краток, ёмок.
Отрывок из Пятикнижия на иврите занимает на странице, скажем, три-пять строк; перевод на русский того же отрывка занимает почти всю соседнюю страницу.
Гораздо проще, рассказывая о знакомом, которого на службе перевели в статус постоянного работника со всеми вытекающими из этого статуса льготами, сказать «он получил «квиют», чем вот так, как я – двумя строками выше, – объяснять это по-русски.
Гораздо быстрее сказать «мисрад-клита», чем «министерство абсорбции новых репатриантов». Посопротивляешься с полгода, а потом и рукой махнешь. Жизнь плотная, не до разговоров, ну его – так проще. Вот и слышишь то и дело в автобусе разговор двух вполне российского происхождения особ:
– Я говорю «менаэлю» (начальнику): «Пока я не подпишу «хозе» (договор) со всеми «тнаим» (условиями) – я работать не стану. Я без «пицуим» (денежной компенсации при увольнении), без оплаченных «несиёт» (поездок на работу), без
До отъезда мне несколько раз попадались книги ивритских писателей, переведенные на русский язык. Одна была из жизни мошава – сельскохозяйственного поселения. Жители мошава назывались «мошавники». Я читала и содрогалась. Как же не чувствует переводчик, думала я, что это слово ассоциируется в русскоязычном сознании сразу с тремя словами: «мошенник», «шавка» и «мошонка»!
Прошло несколько лет, и я совершенно спокойно слушаю в последних известиях и про мошавников, и про кибуцников. Да что там! – абсолютно не моргнув глазом перевариваю какое-нибудь «мемшала мехуевет» (правительство обязано).
Я даже привыкла наконец к тому, что имя моей дочери Евы звучит в настоящем, первородном варианте как «Хава» (правда, с ударением на последнем слоге). Мне уже не слышится в звучании этого имени словечко провинциальных лабухов – «хавать». Я уже не морщусь, когда звонит ее одноклассница и спрашивает Хаву. Я просто вежливо отвечаю, что Хавы нет дома. Больше не ассоциирую. Сознание отсекает. Сознание раздваивается и живет отдельной – русской – жизнью дома, в кругу близких друзей.
Мимо меня течет густая плотная река жизни на иврите. По необходимости я вступаю в эту реку и осторожно плыву мелкими неуверенными гребками, никогда не заплывая на глубину – боюсь утонуть.
Вот и сейчас, сижу за компьютером, а в соседней комнате ссорятся на древнееврейском дочь и сын. Они долго и подробно выясняют отношения, прибегая к сложным словесным выкрутасам (большинство из них я не понимаю и не вдаюсь); это совершенно не похоже на русскую ругань – иные принципы словообразования.
И я уже не расстраиваюсь, я смирилась: у них свой язык, у меня – свой.
Вот только пытаюсь еще – довольно жалко – «качать права» в собственном доме.
«Со мной – только по-русски!» – кричу я в ответ на ту или иную обращенную ко мне фразу на иврите. И они пытаются, бедные. «Хочешь макарон?» – спрашиваю я дочь, и она отвечает смиренно: «Нет, спасибо. Я – не любовник макарон». Или когда мне звонят и, попадая на дочь (голоса похожи), спрашивают: «Это Дина?», она отвечает терпеливо: «Нет, это ребенок от Дины. Она не находится».
Как говорит мой муж ядовито: «За этим, кажется, и ехала, голубушка?»
Кстати, есть слова в иврите до смешного похожие и по смыслу, и по звучанию на русские. Например, слово «нудник», означающее просто – «зануда». Израильтянин, мой сосед, прогуливая своего кобелька, не обделяющего вниманием ни одной суки, говорит горделиво:
– У (он) романтик ве (и) нудник!
Что касается настоящего русского мата в полнокровной повседневной жизни израильтян, то он тоже имеет место. Да и как же иначе – страну эту строили главным образом выходцы из России, люди, поди, не чуждые традиции ядреного русского слова. А условия жизни в Палестине начала века, губительный ее климат и непростые, мягко говоря, взаимоотношения евреев с арабским населением очень и очень располагали к широкому употреблению глубинного матерного пласта русского фольклора.