Жили-были (воспоминания)
Шрифт:
Самое начало
Летом Нева синяя. Зимой белая. Через синее ездят ялики с прозрачными высокими носами. Через белое тянутся высокие желтые мостки. Летом на реке качаются, тихо скрипя темными канатами, деревянные, серо-бурые, во время наводнений крутые мосты.
Три одномастных клячи скачут под звон и выносят вагон из крашеной жести на горб моста. Здесь они останавливаются. Третью лошадь отцепляют. Кучер звонит: пара кляч натягивает кожаные постромки. Вагон трогается.
Третья лошадь с форейтором на спине шагом возвращается вниз за новым вагоном.
Так на деревянных мостах, так и на двух
Трамвая в городе еще нет: еще не кончилась концессия конно-железной дороги, которая владеет рельсами на всей петербургской земле. Зимой (по не предусмотренному концессионерами льду) от Адмиралтейства к Петербургской стороне и обратно ходит маленький вагончик электрического трамвая.
С набережной через высокую гранитную ограду смотрел я на клочок синего сверкающего пламени, что мелькал над вагончиком.
Фонари в городе в центре газовые, с голубым светом. На окраине – желтые, тусклые, керосиновые, с копотью на стеклах.
На Невском на высоких столбах электричество дрожит и зудит фиолетовым сиянием.
Электричество еще молодо и ходит на четвереньках.
Город тих. Зимой он сед от снега. В городе нет автомобилей, нет их и как будто и не будет.
Летом город сереет пылью и гремит колесами ломовиков.
Все это было по ту сторону горы времени, где существовал другой климат и другие решения для каждого дела.
Жизнь шла по другим отметкам.
Родился я в этом городе, который тогда назывался Санкт-Петербургом, в семье уездного учителя, который имел четырехклассную школу без прав на Знаменской улице. Тогда она называлась Знаменской – по белой церкви Знамения Божьей Матери, стоящей на углу Невского.
Город сейчас называется Ленинград, улица – улицей Восстания, а отец впоследствии, глубоким стариком уже, кончил педагогическую академию и умер профессором Высших артиллерийских курсов.
Вместо церкви стоит белое здание метро – тоже с большим куполом.
Не бойтесь, я не буду писать все подряд и не буду так точно описывать, что переменилось, потому что переменилось все.
Но то, что прошло, было для меня важным.
Сколько дней, или часов, или минут проживаешь за свою жизнь? Она проходит в ожидании; комкаешь ее и выбрасываешь, как бумагу, как черновик, чтобы наступил срок беловой рукописи. Но прожить набело нельзя.
Вот черновик сначала.
Был тогда обычай в состоятельных и средних семьях: матери сами не кормили, а нанимали кормилиц. У нас денег было мало, но у мамы не было молока, и кормилицу наняли. В старые времена, говорят, кормилицы приходили со своим ребенком, выкармливали своего и чужого; чужой ребенок звался молочным братом или сестрой кормилицыного ребенка.
Но времена в городах становились суровее, патриархальное молочное братство кончилось. Квартиры небольшие, ни о каких молочных братьях разговора не было; кормилицу нанимали, ребенка своего она оставляла, и, вероятно, его дома кормили соской из жеваного хлеба. Кормилицы ходили по улицам в специальных костюмах от хозяина, вроде древнерусского, какими они представлялись журналу «Нива»: кокошник, вышитый фальшивым жемчугом. Если мальчик, то кокошник у кормилицы синий, а если девочка, то красный. Кофта не в талию, тоже красная. Юбка не запомнил какая, а на голову к кокошнику привязано много разноцветных лент.
Кормилицу нанимали выкормить, – вероятно, месяцев на восемь, – и очень следили, чтобы не приходил к ней ее муж. Муж чтобы был законным, потому что нравы были лицемерны. Законный муж не должен быть во время выкормки мужем: чтобы у кормилицы молоко было небалованное, оба должны были жить монашеской жизнью. Отдай сына, мужа, свое молоко, пройди медицинский осмотр и ешь восемь месяцев сытно. Платили кормилице больше, чем кухарке.
Я запомнил свою кормилицу, конечно, не тогда, когда она меня кормила, а после, когда приезжала из деревни большая, рыжеволосая женщина, привозила мне пресные лепешки, целовала меня и плакала, узнавая и не узнавая.
Очевидно, я был ей все еще как родной. Все же свой: молочный.
В то время у меня была няня, и я ходил с ней по улицам в мире, который кончался недалеко.
Утро. На рубашку надевали лифчик, застегивающийся сзади, к лифчику пристегивались резинки, к резинкам – бумажные чулки из бело-красной или бело-синей крученой нитки.
Носили мы бумазейные кофточки, серые, с резинкой, продетой внизу. Под резинку клали носовой платок; карманов в коротких штанишках не было. Надевали суконные штанишки.
Слово «кофточка» обидное – не мужское.
Оно не забывается. Детские обиды – это не заноза под ногтем: они остаются.
В детстве дни полны новостями, длинны от неприятностей.
До сих пор помню, как обидно, когда тебе крепко и старательно вытирают жестким платком нос.
Очень обидно.
Мы иногда ездили на Васильевский остров: там жил дядя Анатолий – специалист по винам. Он жил в деревянном доме, у его жены тройное зеркало, на подзеркальнике которого стояла маленькая розовая копилка – свинья: она для меня находилась на самом краю света.
Дома Настасья Федоровна рассказывала нам вещи, которым мы верили без спора; например, что если наступить на круглый мокрый след, оставшийся от ведра, то по лицу пойдут круги.
Я и сейчас на круг не наступлю.
Сказки няня нам не рассказывала: она была горожанка, дочь разорившегося купца Бакалова.
Сказки читала по трепаной книге Афанасьева [3] сестра Женя. Она меня старше на два года. Были у нее золотые, некруто завитые кудри.
Выбирали мы сказки, в которых много чертей, но чертей боялись. Женя взяла синий карандаш и вычеркнула все упоминания чертей. Я вот и сейчас вижу эту книгу перед глазами с синими помарками; когда мы доходили до синего слова, то сестра показывала мне два пальца, что означало рожки, – значит, черт. Женя была первым редактором в моей жизни.
3
... по трепаной книге Афанасьева... – Восемь выпусков «Народных русских сказок» А. Н. Афанасьева вышли в 1855–1863 гг.
Сестра читала недолго – уставала.
Страшного в мире было не очень много, хотя дети знали про холеру. Холера не проходила и являлась каждый год. Заболевали от нее сотнями.
Няня рассказывала мне как достоверное, что доктора берут холерных и бросают в большую яму, очень глубокую – в ней ничего не видно. Если нагнуться над такой ямой, то только услышишь: «У-у-у...»
Но у нас дома холеры нет – мы болеем корью, сразу все. Окно завесили красным, и нам дают кисель, одним – малиновый, другим – черничный.