Жить, чтобы рассказывать о жизни
Шрифт:
В будущем это станет манией. Однажды, когда я почувствовал себя удовлетворенным законченной книгой, у меня осталось опустошающее впечатление, что я не буду способен написать лучше.
К счастью, Альваро Мутис подозревал, какова была причина моей отсрочки, и примчался в Барранкилью, чтобы увезти и послать в Буэнос-Айрес неправленый экземпляр рукописи, не дав мне времени для финального чтения. При этом не было коммерческих фотокопий, и единственное, что у меня осталось, — первый черновик с исправлениями на полях и между строк чернилами разных цветов, чтобы избежать путаницы. Я бросил его в мусор и не получил ясности в течение долгих двух месяцев, когда задержался ответ.
В
Благодаря этому я столкнулся без свидетелей с новостью без прикрас, что «Палая листва» не принята. Мне не хотелось читать полное решение, чтобы испытывать жестокое поражение, от которого в тот момент я собирался умирать.
Письмо было высшим приговором дона Гильермо де Торре, президента издательского совета, поддержанное рядом простых доводов, в которых резонировали манера речи, высокопарность и самонадеянность белых Кастилии. Единственным утешением была удивительная итоговая уступка: «Надо признаться автору в его превосходных талантах наблюдателя и поэта».
Тем не менее сейчас меня все еще удивляет, что, несмотря на мое потрясение и стыд, все самые резкие возражения мне показались убедительными тогда.
Я никогда не делал копии и не знал, где осталось письмо после того, как ходило несколько месяцев среди моих друзей из Барранкильи, которые прибегали к разным благовидным доводам, чтобы пытаться утешить меня. Кстати сказать, когда я пытался достать копию, чтобы включить в эти мемуары, пятьдесят лет спустя не нашлось следов в издательском доме Буэнос-Айреса.
Я не помню, публиковалось ли оно как новость, хотя я никогда не претендовал на это, но я знаю, что мне необходимо было время, чтобы перевести дух после тех, кто вволю почесал язык и написал бешеное письмо, опубликованное без моего разрешения. Это вероломство вызвало у меня огромное страдание, поскольку моей конечной реакцией было воспользоваться тем, что было мне полезным из решения совета, — исправить все, что. с моей точки зрения, исправляемо, и идти дальше.
Главную энергию мне дали мнения Хермана Варгаса, Альфонсо Фуэнмайора и Альваро Сепеды. Альфонсо я ветретил в таверне общественного рынка, где он открыл оазис, чтобы читать среди торговой суматохи. Я просил его совета, оставил бы он мою повесть, какой она была, или бы попытался переписать ее, поскольку мне казалось, что во второй половине терялось напряжение первой. Альфонсо меня выслушал с явным нетерпением и вынес свой вердикт.
— Слушай, маэстро, — сказал он наконец, как настоящий маэстро. — Гильермо де Торре такой значительный, как он сам о себе вообразил, но он, мне кажется, отстал от времени современного романа.
В других досужих разговорах тех дней меня утешили прецедентом, что Гильермо де Торре отверг в 1927 году оригиналы произведения Пабло Неруды «Местожительство — Земля». Фуэнмайор думал, что судьба моей повести могла быть другой, если бы чтецом был Хорхе Луис Борхес, но, наоборот, урон был бы худшим, если бы он ее отверг.
— Так что больше не напрягайся, — заключил Альфонсо. — Единственное, что ты должен сделать с этого момента, — это продолжать писать.
Херман, верный своей рассудительной манере, оказал мне любезность, чтобы я не преувеличивал. Он думал, что роман не так и плох, чтобы не опубликовать его на континенте, где этот жанр в кризисе, но и не так хорош, чтобы затевать международный скандал, единственным проигравшим которого станет автор, неизвестный дебютант. Альваро Сепеда обобщил мнение о Гильермо де Торре одной из своих лучших надгробных надписей:
— Дело в том, что испанцы безмозглы и грубы.
Когда я понял, что у меня нет чистой копии моей повести, издательство «Лосада» дало мне знать через третье или четвертое лицо, что у них есть правило не возвращать рукописи. К счастью, Хулио Сесар Вильегас сделал копию, прежде чем отправлять мои оригиналы в Буэнос-Айрес, и он мне ее прислал.
Тогда я предпринял новую правку, основываясь на выводах моих друзей. Я убрал длинный эпизод главной героини, которая созерцала с галереи с бегониями трехдневный ливень. Позже он превратился в «Монолог Исабели, которая смотрит на дождь в Макондо». Я исключил ненужный диалог бабушки с полковником Аурелиано Буэндией незадолго до убийств на банановых плантациях и около тридцати страниц, которые сковывали по форме и по сути единую конструкцию романа. Почти через двадцать лет, когда я считал их забытыми, части из этих фрагментов помогли мне подпитать ностальгию во всю длину и во всю ширину «Ста лет одиночества».
Я был готов пережить удар, когда в печати появилась новость о колумбийском романе, выбранном вместо моего издательством «Лосада» для публикации. Это был «Отвернувшийся Христос» Эдуардо Кабальеро Кальдерона. До меня дошла вероломная неправда, ведь речь шла не о конкурсе, а об издательском плане «Лосада», желающей выйти на книжный рынок Колумбии с колумбийскими авторами. Мой роман отвергнут отнюдь не в конкуренции с другим, а потому что дон Гильермо де Торре не посчитал его пригодным для публикации.
Досада моя была тогда настолько болезненной, что у меня не хватало сил переубедить себя самого. Поэтому я свалился как снег на голову к моему другу детства Луису Кармело Корреа в банановое поместье Севильи, в нескольких лигах от Катаки, где он работал в те годы, уже довольно давно, как управляющий и финансовый ревизор. У нас было два дня, чтобы повспоминать, как всегда, наше общее детство. Его память, его чутье, искренность и близость мне показались такими трогательными, что вызвали у меня оцепенение. Пока мы разговаривали, он достал ящик с инструментами и поправлял изъяны дома, а я его слушал в гамаке, качающемся от легкого ветерка с плантаций. Нена Санчес, его супруга, отмечала наши глупости и забывчивость, умирая со смеху на кухне. А в конце, во время прогулки по безлюдным улицам Аракатаки, я понял, до какой степени я восстановил мое душевное здоровье, и у меня не осталось ни малейшего сомнения, что «Палая листва» — принятая или не принятая — была книгой, которую я увидел после моей поездки с матерью.
Вдохновленный таким событием, я бросился на поиски Рафаэля Эскалона в его раю в Вальедупаре, пытаясь прощупать мой мир до корней. Меня не удивляло, что все, что встречалось, все, что случалось, все люди, открывавшиеся мне, все это словно уже было пережито мной, но не в другой жизни, а в моей реальной жизни. Позже, в один из моих многочисленных приездов, я познакомился с полковником Клементе Эскалоной, отцом Рафаэля, который с первого дня произвел на меня впечатление своим достоинством и своей осанкой патриарха на старый лад. Он был худой и прямой как тростина, с загорелой кожей и крепкими костями и проверенным добрым именем. С самой молодости меня преследовала тема тревоги и чувства собственного достоинства, с которым мои бабушка и дедушка ждали до конца своих долгих лет ветеранскую пенсию. Тем не менее через четыре года, когда я писал книгу в старой гостинице в Париже, образ, который всегда был у меня в памяти, был не моего деда, а дона Клементе Эскалоны, как физическое повторение полковника.