Жить, чтобы рассказывать о жизни
Шрифт:
Хуглар сошел счастливый в Вильянуеве, и Эскалона продолжил путь в автобусе до Вальедупара, где вынужден был улечься в постель в поту от температуры сорок градусов от обычной простуды. Через три дня был воскресный карнавал, и незавершенная песня, которую Эскалона спел по секрету случайному другу, сметала всю новую и старую музыку от Вальедупара и до Кабо дэ ла Белы. И только он знал, кто ее распространил, пока его лихорадило во время карнавала, и кто дал ей название: «Старуха Сара».
История внушает доверие, но не редка в краю и в касте, где самое естественное — это самое удивительное. Аккордеон, который не был распространенным инструментом в Колумбии, был популярен в провинции Вальедупар, возможно, завезли его из Арубы и Курасао. Во время Второй мировой войны прервался импорт из Германии, и те, кто уже находился в Провинции, выживали благодаря заботам местных собственников. Одним из них был Леандро Диас, плотник, который был не только гениальным композитором и мастером аккордеона, но и единственным, кто умел чинить их, пока длилась война, несмотря на то что был слепым от рождения.
В те счастливые дни я случайно встретил Мерседес Барчу, дочь аптекаря из Сукре, которой я предлагал жениться с тринадцати лет. И она приняла мое приглашение на воскресные танцы в гостинице «Прадо». И только тогда я узнал, что она переехала в Барранкилью со своей семьей из-за политической ситуации, каждый раз более угнетающей.
Деметрио, ее отец, был заметным либералом, который не испугался первых угроз, когда усилились преследования и социальное бесчестье пасквилей. Тем не менее под давлением родных он завершил свои немногочисленные дела в Сукре и оборудовал аптеку в Барранкилье, в пределах гостиницы «Прадо». И хотя он был по возрасту как мой отец, он поддерживал со мной всегда юношескую дружбу, которую мы привыкли подогревать в таверне напротив и заканчивали не раз в каторжных попойках всей группой в «Терсер Омбре». Мерседес училась тогда в Медельине и приезжала только на рождественские каникулы. Она всегда была со мной веселой и любезной, но обладала талантом фокусника уходить от вопросов и ответов и ничего не уточняла. Я вынужден был принять это как стратегию более милосердную, чем равнодушие или отказ, и смирялся с тем, что я встречался с ее отцом и друзьями в таверне напротив. Если он смутно видел мой интерес в том жадном времяпрепровождении, это было из-за тайны лучше хранимой, чем тайны за все первые двадцать веков христианства. В нескольких ситуациях я хвалился фразой, на которую она сослалась в Сукре во время наших первых танцев: «Мой папа говорит, что еще не родился тот принц, который женится на мне». Я также не знал, думала ли она так, или она вела себя, словно верила в это, вплоть до кануна того Рождества, когда согласилась встретиться со мной в следующее воскресенье на утренних танцах в гостинице «Прадо». Я настолько суеверен, что приписал ее решение прическе и усам артиста, которые мне сделал парикмахер, и костюму из грубого холста и шелковому галстуку, купленным по случаю на торгах у турок. Я был уверен, что она придет со своим отцом, как ходила везде, и пригласил также мою родную сестру Аиду Росу, которая проводила свои каникулы со мной. Но Мерседес явилась одна и танцевала свободно и с такой иронией, что любое серьезное предложение казалось ей забавным. В тот день началась незабываемая пора моего приятеля Пачо Галана, прославленного создателя «Мерекумбе», который танцевал многие годы и стал символом карибских мотивов, все еще живых. Она танцевала очень хорошо под модную музыку и использовала свое мастерство, чтобы с волшебными уловками избегать предложения, с которым я ее преследовал. Мне кажется, что ее тактика была заставить меня поверить, что она меня не воспринимает серьезно, но с таким лукавством, что я всегда находил способ идти вперед.
В двенадцать часов ровно она вдруг испугалась и оставила меня стоять посередине помещения, не захотела, чтобы я проводил ее даже до двери. Моей сестре это показалось таким странным, что в любом случае она себя почувствовала виноватой, и все еще я себя спрашиваю, не имел ли связи этот случай с ее внезапным решением уйти в монастырь салезианок в Медельине. Мерседес и я с того дня в конце концов придумали личные правила поведения, согласно которым мы все понимали, даже не смотря друг на друга.
Новости о ней я получил через месяц, 22 января следующего года, в скупом послании, которое мне оставили в «Эль Эральдо»: «Убили Кайетано». Для нас это могло означать только одно: Кайетано Хентиле, наш друг из Сукре, врач, мгновенно приходивший на помощь, вдохновенный танцор и любитель многих ремесел.
Первая версия была, что его убили ножом два родных брата учительницы из школы Чапаррала, которую мы видели, как он катал верхом на лошади. В течение дня, от телеграммы к телеграмме, у меня сложилась полная история.
Тогда все еще не настала эпоха простых телефонов, и личные вызовы на большие дистанции передавались заблаговременными телеграммами. Моя немедленная реакция была репортерской. Я решил немедленно поехать в Сукре, чтобы написать об этом, но в газете это восприняли как сентиментальный порыв. И сейчас я это понимаю, потому что уже тогда мы, колумбийцы, убивали друг друга по любому поводу и без повода, но преступления, внушенные страстью, были роскошью богатых людей в городах. Мне показалось, что этот вопрос был вечным, и я начал собирать сведения свидетелей, пока моя мать не раскрыла мои тайные намерения и не начала умолять меня, чтобы я не писал репортаж. По крайней мере пока жива мать Кайетано, донья Хульета Чименто, которая к тому же была ее подругой по таинству, поскольку была крестной матерью Эрнандо, моего брата номер восемь. Причина на то, обязательная в любом репортаже, была очень веской. Два брата учительницы преследовали Кайетано, когда он пытался укрыться в своем доме, но донья Хульета бросилась закрыть входную дверь, потому что подумала, что сын уже находится в своей спальне. Так что тот, кто не смог войти, был он, и его убили ножом прямо у закрытой двери.
Моей немедленной реакцией было сесть и написать репортаж о преступлении, но я столкнулся с разного рода помехами. Меня уже интересовало не само преступление, а литературная тема общей ответственности. Но ни один аргумент не убедил мою мать, и мне показалось неуважительным писать без ее разрешения. Однако с того момента не прошло ни дня, чтобы меня не преследовало желание написать об этом. Много лет спустя, поджидая выхода из самолета в аэропорте Архель, я уже начал смиряться с этим. Дверь зала первого класса вдруг открылась, и вошел в чистой тунике арабский принц знатного происхождения с блестящей самкой перелетного сапсана в руке, на которой вместо кожаного остроконечного колпачка классической соколиной охоты был клобучок из золота с бриллиантовыми инкрустациями. Разумеется, я вспомнил о Кайетано Хентиле, который научился от своего отца изящным искусствам соколиной охоты, вначале с креольскими ястребами-перепелятниками и затем с великолепными образцами из Счастливой Аравии. К моменту его смерти у него в поместье был профессиональный соколиный двор с двумя самками сокола и одним соколом-самцом, обученными охоте на куропаток, и одним шотландским сапсаном, ловким при личной защите. Я прочитал тогда одно знаменательное интервью, которое Джордж Плимптон сделал с Эрнестом Хемингуэем в «Пэрис Ревью» о процессе превращения персонажа из реальной жизни в персонажа романа. Хемингуэй ему ответил: «Если я объясню, как это делается, это может стать руководством для адвокатов, специализирующимся на клевете». Однако с того самого посланного свыше утра в Археле моя ситуация была противоположной: я не чувствовал в себе сил продолжать жить, если не напишу историю о смерти Кайетано.
Мать оставалась твердой в своем решении не позволять мне, невзирая на любые доводы, и так продолжалось в течение тридцати лет после трагедии, пока она сама не позвонила мне в Барселону, чтобы сообщить плохую новость, что Хульета Чименте, мать Кайетано, умерла, так и не оправившись после потери сына. Но в этот раз мать с ее нравоучением по поводу любой попытки не нашла причины, чтобы препятствовать мне писать репортаж.
— Я только об одном тебя умоляю, — сказала она мне. — Пиши, как будто Кайетано был моим сыном.
Рассказ под заголовком «Хроника одной объявленной смерти» был опубликован два года спустя. Мать не прочитала его по причине, которую я храню как еще одно ее сокровище в моем личном музее: «Вещь, которая получилась такой плохой в жизни, не может получиться хорошей в книге».
Телефон на моем письменном столе зазвонил в пять часов дня через неделю после смерти Кайетано, когда я начал писать мое ежедневное задание в «Эль Эральдо». Звонил мой отец, который только что приехал, не сообщив мне об этом, в Барранкилью, — что он срочно ждет меня в кафе «Рома». Меня напугала напряженность в его голосе, но больше мне было тревожно, как никогда, видеть его неряшливого и небритого, в небесно-голубом костюме, 9 апреля, пережеванного зноем дороги, едва державшегося на ногах благодаря редкой невозмутимости проигравших.
Я был настолько подавлен, что не чувствовал себя способным передать ту тревогу и ясность, с которой отец сообщил мне о семейной беде. Сукре, рай простой жизни и красивых девушек, потерпело поражение в сейсмическом приступе политического террора. Смерть Кайетано была не больше чем признак этого.
— Ты не представляешь, что существует тот ад, потому что живешь в этом мирном оазисе, — сказал он мне. — Но те из нас, кто еще остается там в живых, жив только по милости Божьей.
Он был одним из малочисленных членов партии консерваторов, которые только и делали, что скрывались от возбужденных либералов после 9 апреля, и сейчас те же самые свои, кто прятался под его защитой, отвергают его за его равнодушие. Он нарисовал мне картину такую ужасную — но такую реальную, — что я оправдал с избытком его безрассудное решение оставить все и перевезти семью в Картахену. Я не был против него ни сердцем, ни разумом, но подумал, что следует поддержать его с решением менее радикальным, чем немедленный переезд.
Нужно было время, чтобы подумать. Мы выпили два прохладительных напитка в молчании, каждый в своем собственном, он вновь обрел свой лихорадочный идеализм, прежде чем закончить, и лишил меня дара речи.
— Единственное, что меня утешает во всей этой передряге, — сказал он с трепетным вздохом, — это счастье, что ты сможешь наконец закончить свое обучение.
Я никогда ему не сказал, как меня заставил содрогнуться такой восторг по такой тривиальной причине. Я почувствовал холодное движение воздуха в животе, пораженный этой злобной идеей, что переселение семьи было не больше, чем его хитрость заставить меня быть адвокатом. Я посмотрел ему прямо в глаза, это были две изумленные заводи невозмутимости. И я осознал, что он был настолько беззащитным и беспокойным, что он меня не принуждал ни к чему, ничто мне не запрещал, но имел достаточно веры в провидение, чтобы верить, что я подчинюсь ему из-за усталости. И более того: все с тем же плененным духом он открыл мне, что достал мне должность в Картахене и все было готово для принятия мной дел в следующий понедельник.