Живая древняя Русь. Книга для учащихся
Шрифт:
Возвеличение солнца мы находим в плаче Ярославны, когда тоскующая на городской стене одинокая женщина поочередно обращается с причитаниями к природным стихиям. К верховному языческому божеству тоскующая княгиня обращается с таинственными словами: „Светлое и тресветлое слънце!“ Исследователи проводят параллель с образом-метафорой, встречающейся в знаменитом тогда сборнике — „Шестодневе“ Иоанна Экзарха болгарского, где говорится: „Тремя светы сияюще“. „Интересно отметить, — пишет Б. В. Сапунов, — что Ярославна призывает на помощь не персонифицированных богов официального пантеона Владимира, а тех народных богов, которым „отай“ молились русские люди еще в течение нескольких столетий после принятия христианства. Ярославна обращалась не к Хорсу или Даждьбогу, а прямо к Солнцу“. В плаче — непосредственное смешение старой
В последний раз мы встречаемся в произведении с Солнцем — радостно светящимся на небе, торжествующим вместе с градами и странами по поводу возвращения Игоря.
Автор показал нам Солнце так, как воспринимали его герои в предчувствии горя, в пору бедствий и в радости. Отношение к Солнцу соединило в себе чувство Вселенной и чувство Земли, неразделимо связанные между собой.
Если Солнце — могучее и, скорее, милостивое божество, то образ Ветра или Ветров носит, пожалуй, враждебный характер. После того как Русская земля оказалась за холмом, первое, что встречает в поле „Олегово храброе гнездо“, — это ветры, внуки Стрибога, которые веют с моря стрелами на Игоревы полки. Дальше следует сцена окружения воинов половцами, и получается, что первыми действие открывают ветры. Не потому ли Ярославна, начиная доверительный разговор с природными стихиями, высказав мечту о том, что она утрет князю „кровавыя раны“, тотчас же обращается к Ветру-ветриле с тягостными упреками? Они — эти упреки — звучат довольно резко, и если к Реке и Солнцу высказываются просьбы, то смысл речей к Ветру сводится к вопросу: „Чему, господине, насильно вееши?“ В плаче проступает в этом месте его заклинательная сторона. В магических народных формулах обращения к ветру или его упоминание довольно часты: „На море на Океане… живут три брата, три ветра — один северный, другой восточный третий западный“. Заговоры были связаны с наиболее древней верой в силу и могущество слова.
Поэтическое же „ветрило“ издавна на Руси употреблялось в смысле „парус“. В этом живом значении оно бытовало еще в начале девятнадцатого века. Вспомним стихи Жуковского: „Не белеет ли ветрило, не плывут ли корабли?“ По-видимому, в разговорной речи в двенадцатом веке ветер — сильный и порывистый — еще можно было называть ветрилом, хотя не исключено, что мы имеем дело с необычайным словоупотреблением, художественным переосмыслением. Разговорная речь знает употребление слова „ветер“ и в смысле буря, непогода, ураган. Про степняков еще в минувшем веке говорили: „Киргиз в степи и ветер“, то есть скроется, не найдешь.
Единственно безразличное, не окрашенное чувственным отношением — в разговоре Игоря с Донцом — упоминание ветра в смысле воздуха.
В остальных случаях ветер — неуправляемая стихия — не приносит героям ничего хорошего.
Заметное место в „Слове“ отведено воде, волнам, струям, рекам, большим и малым озерам, болотным топям, водоплавающей дичи, морю, речным и морским берегам. Отношение к воде совсем иное, чем к ветру. Устная языческая традиция, как известно, разделяла воду на живую и мертвую, могущую оживить и умертвить; мертвая вода сращивает части изрубленного человека или коря, живая вода затем их оживляет — этот мотив постоянно проходит в волшебных сказках. Вода может обратить человека в животное; отогнать нечистые силы, возвратить молодость и зрение; залить огонь и утопить врагов — отношение к ней полно манящей колдовской таинственности. Вода могущественна, но надо уметь ее скрытой силой пользоваться, иначе — беда.
Заветная цель Игоря — „испити шеломомь Дону“. Об этом пламенно говорит князь в начале похода. Почти буквально повторяют фразу бояре-советники, истолковывая сон Святослава Киевского. Слава же последнего по поэме покоится на том, что, наступив на землю Половецкую, он действовал как богатырь эпоса. Святослав не только притоптал холмы и яруги, но — это говорит о его волшебной силе — взмутил реки, иссушил потоки и озера. Но даже этот былинный подвиг отходит на второй план перед исполинской силой и могуществом Всеволода Большое Гнездо. Под стать ему только Галицкий Осмомысл, что затворил железными полками ворота Дунаю. Там, где заходит речь об отношении героев к воде, Автор не жалеет поэтических преувеличений.
Реки разливаются не только силой, но и дружелюбием или враждебностью к героям. Каяла-река, текущая в половецком пространстве, — на ее дно после поражения Игоря погрузилось русское золото, то есть богатство. Споры о названии реки Каялы носят затяжной характер. Реки с таким названием встречаются в тюркской топонимике. Исследователи же в последнее время все чаще склоняются к мысли, что название метафорично, что Каяла происходит от глагола „каяти“, то есть река покаяния, печали, скорби. В поэтической ткани произведения название, несомненно, связано с горечью, болью поражения, с несчастьем. Каяла — предчувствие-предугадание Калки, где, согласно былинной памяти, погибли русские богатыри.
Наиболее любимые реки в народе всегда величались в песнях уважительно и торжественно — Волга-матушка, наш батюшка тихий Дон, Дунай свет Иванович… Волны в них не просто волны, — они наполнены отцовскими и материнскими слезами. Среди всех южных рек Автор, естественно, выделил Днепр — путь из варяг в греки, Ярославна недаром проникновенно говорит: „О, Днепре Словутицю!“ Примечательно, что если упоминаемый Ярославной Дунай выглядит сугубо символично (он — только большая, всем известная река. Дунай расположен далеко в стороне от Игоревых путей, и лететь по нему — значит уклониться далеко в сторону), то картина Днепра верна в географическом и в историческом плане: „Ты пробилъ еси каменныя горы сквозе землю Половецкую. Ты лелеялъ еси на себе Святославли насады до плъку Кобякова“. За этими сокровенными, полными силы словами — ревущие днепровские пороги и воинская цепочка быстрых ладей, несущихся навстречу опасности. Разница в отношении Автора к Дунаю и Днепру очевидна и может быть объяснена только тем, что для киевлянина Дунай — воспоминанье, дорогое, историческое, но все-таки далекое. Днепр же — постоянно перед глазами, быть может, и образы „Слова“ родились под всплески днепровских волн. Упомянуть же Дунай было Ярославне необходимо — ведь это река ее детства.
Диалог Донца с Игорем — лирическое отступление в эпизоде бегства князя. Смысл его в противопоставлении доброй и приветливой реки другой реке — недоброй, злой и коварной. Речь идет о Донце и Стугне… Донец, видя в этом веселье для Русской земли, спасает Игоря, лелея князя на волнах, стеля ему зеленую траву на песчаных берегах, одевая его теплыми туманами под сенью зеленых деревьев. Все на привольном речном просторе готово служить беглецу, все стремится беречь его от опасности. Донец стережет Игоря гоголем на воде, чайками на струях, утками в воздухе. Таков портрет Донца, обладающего живыми и привлекательными чертами. В каждом слове здесь слышится непосредственный голос степного охотника, привыкшего бродить по речным поймам, знающего их шумное пернатое царство. Поэту хорошо известно, что гоголь — чуткая птица и, заслышав самые отдаленные шаги, она своим взлетом предупредит об опасности.
Добро и зло по средневековым представлениям — свет и тьма, — они никогда не смешиваются, являя собой резкие противоположности. Поэтому доброму Донцу противостоит река Стугна, жадно пожирающая чужие ручьи и потоки, расширяющаяся к устью. Здесь автор воспроизводит в лаконичной форме летописный рассказ о гибели юноши-князя Ростислава, переправлявшегося через Стугну вместе с Владимиром Мономахом. Как и князь Игорь, Мономах и Ростислав спасались от погони. Но если Донец помог Игорю, то Стугна, показав свою „худу струю“, затворила на дне возле темного берега злосчастного юношу Ростислава. Горестно замечает по этому поводу поэт: „Плачется мати Ростиславля по уноши князи Ростиславе. Уныша цветы жалобою, и древо с тугою къ земли преклонилось“.
Примечательно историко-публицистическое размышление писателя Алексея Югова на эту тему: „Стугна была в XI веке рекой пограничной, южным берегом ее владела половецкая орда, а северным — Киевская Русь. И вот, когда Стугна разлилась весною (а Ростислав, по словам летописца, утонул именно в разлив реки, в половодье), то, приняв чужие, то есть с половецкого берега, воды, она стала „чужой по крови“ и предала русского князя“.
Таким образом, две реки — два характера, два портрета, два облика. Автор, проявив глубокое знание событий, исходил из существовавшей „репутации“ рек, из воспоминаний, связанных с походами, стычками на берегах, переправами и сражениями.