Живая плоть
Шрифт:
– Она в гараже.
– Будь добра, проводи меня туда.
Мюриель покачала головой.
– Он снаружи, – проговорила она, словно у кого-то гаражи находились посреди дома. – Можешь пройти через кухню и черный ход. Я дам тебе ключи.
Она зашаркала по дому, Виктор последовал за ней. Муж ее был богатым, и дом был большим, с дорогой зачехленной мебелью тридцатых годов. В столовой тоже было много журналов, сложенных такими же похожими на колонны стопками. В доме никто не убирался несколько лет, но там неоткуда было взяться и грязи. Повсюду лежала мягкая, светлая пыль, она была даже в застоявшемся сером воздухе. Кухня выглядела так, словно ею давно никто не пользовался. Старуха открыла ящик стола и достала связку ключей. Она бережно хранила его собственность: гаражная дверь открывалась тремя ключами. Неплохая старушка, подумал Виктор.
Он повернул в старых замках все три ключа, но гаражная дверь не хотела открываться, и пришлось нажать на нее плечом. Сюда давно никто не заходил. Виктор стоял на пороге, глядя на свое прошлое, на свое детство, лежащее на этих кроватях и матрацах, в этих столах, шкафах и креслах, все это оберегалось пестрой тканью оконных штор, не пропускающих сюда внешний мир.
Закрыв за собой дверь, Виктор пошел в глубь гаража. Он шел как человек, случайно оказавшийся в хрупком стеклянном лабиринте, одно неловкое движение которого могло привести к непоправимым последствиям. Мебель все еще сохранила запах его матери. Виктор не замечал его, когда жил вместе с ней, но сразу же узнал, как личный, неповторимый: запах отцовского табака, пчелиного воска, лещины, талька Coty L’aimant. Дженнер поймал себя на том, что вдыхает его, будто свежий воздух, и ему пришлось остановить себя. Он закрыл глаза, открыл, взялся за край покрывала и потянул. Под ним оказался диван, обитый коричневым бархатом, на нем, держась за руки, сидели его родители, на нем же в ночь черепахи он застал их, занимавшихся любовью. На подушках лежал свернутый клетчатый дорожный плед, к спинке было прислонено инвалидное кресло.
Должно быть, к этому креслу был прикован отец. После того как с ним случился первый удар, Виктор его не видел, но мать продолжала приходить на свидания. Он не заметил на ее лице ни тени страдания или подавленности. Она не была испугана или подавлена тем, что она вынуждена посещать тюрьму, где содержится ее единственный сын. Она была спокойной, разговорчивой, и он не думал, что она притворяется ради него. С какой стати ей было беспокоиться? Дома ждал муж, единственный человек, кто был ей нужен всю жизнь. Виктор помнил, как она рассказывала об этом кресле и о том, как ловко он «носится по тротуарам». Она выражалась именно этими словами.
Виктор недоумевал, зачем эту мебель сохранили. Очевидно, что ее следовало отдать социальной службе. Почему никто не написал ему об этом? Адвокат, исполнитель завещания его матери, организовал вместе с его тетей это хранилище в старом гараже и ловко вычел свой гонорар из наследства Виктора. Кто в здравом уме мог подумать, что емупотребуется инвалидное кресло?
Он снова задернул покрывало. Все эти вещи нужно будет продать, больше делать с ними нечего. Идя по Эктон-Хай-стрит, он миновал магазин подержанных вещей, снаружи было объявление, гласившее: Освобождаем от мебели дома и квартиры, платим хорошие цены.
Снова заперев дверь тремя ключами, Виктор опять прошел через дом. Было очень тихо, такое можно было представить в сельской глуши, а не на главной трассе в Хитроу. Крикнул в пустоту:
– Тетя Мюриель?
Ответа не последовало. Он подошел к двери в столовую и нашел старуху, склонившуюся над столом, покрытым клочками бумаги. Это были аккуратные вырезки из газет и журналов, словно приготовленные для наклеивания в альбом. Может, для того они и предназначались, может, у тети был такой замысел. Увидев, что объединяет эти вырезки, он ощутил, как жар, словно огромная океанская волна, накрывает его с ног до головы. Ему стало плохо – не потому, что он беспокоился или его мучило раскаяние, а от мысли, что, должно быть, тетя собирала все эти журналы, все газеты только для этой цели. Ухватившись за край стола, он заскрипел зубами. Это безумие, кто стал бы заниматься таким?
Он повернулся и схватил старуху за плечи. Она издала негромкий, невнятный стон и сжалась. Виктору хотелось вытрясти из нее жизнь, но он отпустил ее, хотя довольно грубо, отчего она зашаталась и едва не упала.
Все вырезки, разбросанные на столе, были посвящены лишь одному человеку – Дэвиду Флитвуду. В них подробно повествовалось о той жизни, которую он вел с тех пор, как Виктор выстрелил в него десять лет назад.
Глава 4
У Сидни Фарадея имелось для разговора только две темы: Вторая мировая война и торговля овощами. Он без конца говорил о свекле и о сражениях, причем последние слегка преобладали. Сидни был сержантом в танковом полку Второй армии Монтгомери, прошедшей весной 1945 года по Северной Германии. Одним из его любимых рассказов было то, как он, капрал и рядовой вошли в кухню фермерского дома неподалеку от Везера, обнаружили, что жителей нет и что есть нечего, кроме молочного поросенка, жарящегося, вернее уже готового, в духовке. Другой рассказ был о пистолете. Возле Бремена Сидни обнаружил в кювете мертвого немецкого офицера. В руке у него был пистолет, и Сидни решил, что он застрелился от отчаяния из-за хода войны. Из альтруистических побуждений, не желая, чтобы этого человека заклеймили самоубийцей, Сидни взял пистолет и сохранил его. Это был «люгер».
– Немецкий армейский автоматический малокалиберный пистолет, – подробно объяснял Сидни собеседникам.
Виктор впервые услышал эту историю после рождественского ужина. Ему было всего семнадцать лет, и он еще ходил в гости с родителями. Потом он услышал ее десять лет спустя, когда мать сказала, что в последнее время совсем его не видит, и сварливо вынудила пойти с ними на Рождество к Мюриель. Там было по-старому: недожаренная размороженная индейка, на сей раз с консервированной картошкой – единственным знаком, что за десять лет в мире что-то изменилось, – и некондиционными овощами, не годными для продажи. Пока все ели приготовленный из полуфабриката пудинг и пили единственное приятное, что было на столе, – портвейн, Сидни снова рассказывал о немецком офицере и пистолете. Мать Виктора пробормотала себе под нос, что уже слышала эту историю. Мюриель, наверняка уже выучившая ее наизусть, механически восклицала «Господи!» и «Подумать только!», словно исполняла роль в какой-то не очень хорошей и скучной пьесе. Тетя растолстела, и чем толще она становилась, тем меньше ей хотелось общаться с людьми. Казалось, что дух, какой у нее мог быть, постепенно подавлялся, задыхался, угасал под слоями плоти.
Виктор не помнил точно слов, какими Сидни десять лет назад рассказывал о мертвом немецком офицере, но не думал, что они значительно отличаются от нынешней версии. Разве что рассказ стал немного подробней.
– И я подумал: бедняга, наверно, он дошел до точки. Никакого будущего, подумал я, никаких перспектив. Мне пришло в голову, что его обнаружат, жене и детям дома сообщат, что он не герой, что погиб не в бою. Нет, он покончил с собой. Знаете, каково спорить с собой о том, что хорошо и что плохо? И я подумал: «Сидни, только мертвый немец хорош, ты это знаешь».
– Господи! – бесстрастно произнесла Мюриел.
– Но, думаю, дело в том, что у всех у нас где-то таится милосердие, почему-то я не мог бросить этого немца там, чтобы его заклеймили паршивым трусом. Поднял его мертвую окоченелую руку, она была холодна как лед. Помню, будто это было вчера, взял «люгер», сунул его в карман и никому не сказал ни слова. Это был наш маленький секрет, мой и покойного, мой личный знак уважения.
– Можно еще портвейна? – спросил Виктор.
Сидни придвинул к нему бутылку.
– И вы не поверите, но этот «люгер» до сих пор у меня. Да-да. Могу показать вам его в любое время. Я почему-то дорожу им. Не достаю его, не смотрю на него с восхищением, вовсе нет. Просто мне нравится иногда вспоминать о нем и думать: Сидни Фарадей, ты лишь один раз пройдешь жизненным путем, и всякое добро, какое можешь сделать, делай немедля.Так вот, я совершил это доброе дело, когда мы неслись к победе вслед за старым Монти.
Никто не просил показать пистолет. Виктор намеревался это сделать, но тут Сидни объявил, что поднимется наверх и принесет его. «Люгер» был завернут в белый шелковый шарф. Раньше такой носили мужчины, отправляясь в оперу или на званый вечер. Мать Виктора спросила, заряжено ли оружие, и когда Сидни с насмешкой ответил, что, конечно, нет, за кого она его принимает, осторожно взяла пистолет в руки и сказала, что не нужно его показывать в рождественский день.