Живая жизнь
Шрифт:
Что такое мораль? Откуда она? Мораль есть то, что говорит человеку: «ты должен» там, где человек говорит: «не хочу». Она родилась тогда, когда инстинкты человека стали в противоречие с жизнью и друг с другом. «Все хорошее есть инстинкт, и, следовательно, легко, необходимо, свободно, — говорит Ницше. — Быть вынужденнымпобеждать инстинкты — это формула для decadence; пока жизнь восходит, счастье равно инстинкту. Удачный человек, «счастливый», с естественною обязательностью совершает известные поступки и инстинктивно чуждается других поступков, он вносит порядок, который он физиологически являет собою, в свои отношения
В этом случае и великая любовь и великие жертвы радостны и легки для человека, составляют само существо живой жизни.
«Одно из самых больших преступлений в психологии, — говорит Ницше, — это то, что любовь была подменена альтруизмом в то время, как она есть присоединениек себе или уделение от чрезмерного богатства личности. Это богатство личности, переливающая через край полнота внутренней жизни, инстинктивное чувство благосостояния и самоподтверждения — вот что составляет сущность великих жертв и великой любви. Раз кто-либо не сидит достаточно прочно и бодро в своей собственной шкуре, то ему нечего раздавать… Любовь есть выражение эгоизма».
Где мы все это уже слышали? Ведь это самое, почти даже теми же словами, говорит… Наташа Ростова: «Соня — неимущий: за что? Не знаю. В ней нет, может быть эгоизма, — я не знаю; но у нее отнимется, и все отнялось… Она пустоцвет». Это мы слышали и от Оленина: «Любя ее, я чувствую себя нераздельною частью всего счастливого божьего мира… Самоотвержение — все это вздор, дичь. Это — убежище от заслуженного несчастья, спасение от зависти к чужому счастию». Это мы непрерывно слышали и от самого художника-Толстого: чтобы любить людей, чтобы понимать «все, что стоит понимать в жизни», надо быть преисполненным силы жизни, надо быть счастливым. В счастье, на высшей ступени счастья, «человек делается вполне добр и хорош».
Какая в этом случае может быть мораль, на что нужна идея долга? Какое требуется обоснование нравственных действий? Они — свободное и необходимое проявление самого существа человека.
«Слышал ли кто когда-нибудь, чтобы мать хотела быть вознагражденной за свою любовь?.. Пусть ваша добродетель будет вашим существом, а не чем-то чужим, не кожею, не одеянием. Так говорил Заратустра».
Вечные вопросы Достоевского: почемуя должен быть нравственным, почемуя должен быть порядочным, раз нет бога? — вызвали бы у Ницше только усмешку: «Мы отнеслись бы с предубеждением к человеку, если бы услышали, что ему нужны особые основания,чтобы оставаться порядочным. Словечко «ибо» в известных случаях компрометирует; иногда мы даже опровергаем себя самих единственным «ибо».
Да, несомненно: все это устами Ницше говорит сам Аполлон, бог гармонии и живой жизни. И, конечно, как для Толстого, как для Аполлона, так и для Ницше отсюда вовсе не вытекает самодовольный вывод Макса Штирнера: «Во всякий момент мы бываем всем, чем мы быть можем, и не должны быть чем-то большим». Эти «мы» — о, совсем не к ним обращается Ницше со своим призывом стать свободным от морали! Мы видели — современного человека Ницше считает возможным, лишь обрезываяего, для нынешнего человека «никакая узда не была бы достаточно строгой». «Современный человек, — говорит Ницше, — представляет собою в биологическом отношении противоречие
Значит, опять и опять, — «человек есть нечто, что должно преодолеть. Что велико в человеке, это то, что он мост, а не цель; что можно любить в человеке, это то, что он переход и гибель. Так говорил Заратустра».
Это «преодоление человека» должно происходить во имя жизни,во имя развития здоровых инстинктов жизни, чтоб сама мораль его была торжествующим проявлением этих здоровых инстинктов. А такая здоровая мораль заключается в следующем:
«Злое — лучшая сила человека. Человек должен стать лучше и злее, — так учу я», — сурово объявляет Заратустра.
Злее? Но почему же именно злее? Почему именно злое составляет лучшую силу человека?
Случилось это во время франко-прусской войны. Молодой Ницше был начальником санитарного отряда. Ему пришлось попасть в самый ад перевязочных пунктов и лазаретов. Что он там испытал, об этом он и впоследствии никогда не мог рассказывать. Когда, много позже, друг его Эрвин Роде спросил его, что ему пришлось видеть на войне в качестве санитара, Ницше с мукою и ужасом ответил:
— Об этом не надоговорить, это невозможно; нужно гнать от себя эти воспоминания!
И вот однажды, ошеломленный ужасом от всего виденного, с сердцем, почти разорвавшимся от сострадания, Ницше вышел на дорогу. Вдали послышался быстрый топот, звон и шум. И мимо Ницше, как сверкающая молниями туча, пронесся в атаку кавалерийский полк. Молодые, здоровые, сильные люди радостно и опьяненно мчались туда, где многие из них найдут смерть, откуда других потащут на те же перевязочные пункты с раскроенными головами, с раздробленными суставами, с распоротыми животами.
«И я почувствовал тогда, — рассказывает Ницше, — как хорошо, что Вотан влагает в грудь вождей жестокое сердце. Как могли бы они иначе вынести страшную ответственность, посылая тысячи на смерть, чтобы тем привести к господству свой народ, а вместе с ним и себя».
Позвольте! И это все мы где-то уже слышали. Где же именно?
«Все… ну, напр., хоть законодатели и установители человечества, начиная с древнейших, продолжая Ликургами, Солонами, Магометами, Наполеонами и т. д., - все до единого были преступники, и уж конечно не останавливались перед кровью, если только кровь могла им помочь… О, как я понимаю «пророка», с саблей, на коне: велит Аллах, и повинуйся, «дрожащая тварь»! Прав, прав «пророк», когда ставит где-нибудь поперек улицы хор-р-рошую батарею и дует в правого и виноватого, не удостаивая даже и объясниться! Повинуйся, дрожащая тварь, и — не желай,потому — не твое это дело!»
Это Раскольников говорит, — Раскольников, с душою столь же нежною и отзывчивою, как душа Ницше. Сам Раскольников — мягкий, раздвоенный, колеблющийся — совершенно не в силах вынести той страшной ответственности, которую несут на своей душе «вожди» и «установители человечества». И с завистью смотрит он на этих цельных, сильных людей. Раньше, по крайней мере, он признавал за ними право преступать человеческие законы во имя «идеи», во имя «блага человечества». Но теперь и это он готов отбросить, он все им готов простить за их цельность, силу, за то, что они — не «вошь», не «тварь дрожащая», что они — прирожденные властелины.